В феврале в Дмитрове под Москвой умер старик Кропоткин. Я не хотел встречаться с ним, опасаясь тягостных разговоров; он по — прежнему считал, что большевики получали деньги от Германии и т. п. Узнав, что он жил без света и отопления, когда работал над «Этикой» и отдыхал, немного играя на фортепьяно, мы с друзьями послали ему роскошный ящик свечей. Мне были известны его письма Ленину об огосударствлении книжного дела, о нетерпимости. Если они когда — нибудь будут опубликованы, все увидят, с какой ясностью Кропоткин раскрывал опасность манипулирования сознанием. Я отправился в Москву, чтобы присутствовать на его похоронах, это были волнующие дни эпохи великого холода и голода; я оставался единственным членом партии, которого анархисты принимали как товарища. Вокруг тела великого старца, выставленного в Колонном зале Дома Союзов, вопреки доброжелательной тактичности Каменева множилось число инцидентов. Тень ЧК была повсюду, но плотная взволнованная толпа все прибывала, похороны становились многозначительной манифестацией. Каменев пообещал освободить на один день всех заключенных анархистов; таким образом, Аарон Барон и Ярчук смогли нести почетный караул у бренных останков. Застывшая голова, высокий открытый лоб, тонкий нос, снежно — белая борода — Кропоткин был похож на уснувшего волхва, а между тем гневные голоса вокруг шептали, что ЧК нарушает обещание Каменева, что в тюрьмах решили объявить голодовку, что такие — то и такие — то только что арестованы, что расстрелы на Украине продолжаются… Трудные переговоры о праве поднять черное знамя или произнести речь распространяли в толпе какое — то исступление. Длинный кортеж в оцеплении взявшихся за руки студентов направился на Новодевичье кладбище с дружным пением и под черными знаменами, надписи на которых обличали тиранию. Могила была вырыта под серебристой березой, освещенной прозрачным зимним солнцем. Делегат большевистского ЦК Мостовенко и представитель Исполкома Коминтерна Альфред Росмер выступили в примирительном духе. Изможденный, бородатый Аарон Барон, арестованный на Украине, которому предстояло вечером вернуться в тюрьму и сгинуть там навсегда, высказал решительный протест против нового деспотизма, подвальных палачей, дискредитации социализма, правительственного насилия, растоптавшего революцию. Неустрашимый и пылкий, он, казалось, сеял новые бури.
Правительство создало музей Кропоткина, присвоило его имя нескольким школам, пообещало опубликовать его труды… (10 февраля 1921 г.)
Прошло 18 дней. В ночь с 28 на 29 февраля[1-152]
меня разбудил телефонный звонок из соседнего номера «Астории». Дрожащий голос произнес: «Кронштадт во власти белых. Мы все мобилизованы». Тот, кто сообщил мне эту грозную новость — грозную, ибо она означала неминуемое падение Петрограда — был шурин Зиновьева Илья Ионов.— Какие белые? Откуда? Это невероятно!
— Генерал Козловский…
— А наши матросы? Совет? ЧК? Рабочие «Арсенала»?
— Я ничего больше не знаю.
Зиновьев был на совещании Реввоенсовета. Я побежал в партком II района. Там меня встретили мрачные лица. «Непостижимо, но это так…» «Хорошо, — сказал я, — нужно немедленно мобилизовать всех!» Мне уклончиво ответили, что так и будет сделано, но ждут указаний петроградского горкома. Остаток ночи я с несколькими товарищами провел в изучении карты Финского залива. Стало известно, что в предместьях к тому же поднимается волна забастовок. Впереди белые, позади голод и стачки! Выйдя на заре, я увидел старушку из обслуживающего персонала гостиницы, крадучись уходящую с узелками в руках.
— Куда ты в такую рань, бабушка?
— В городе пахнет бедой. Погубят вас всех, бедные вы мои, все разграбят — переграбят. Вот уношу свое добро.
Листовки, расклеенные на стенах еще пустынных улиц, извещали, что в результате заговора и измены контрреволюционный генерал Козловский захватил Кронштадт, и призывали пролетариат к оружию. Но по пути в райком я встретил товарищей, вооруженных маузерами, которые сообщили, что все это — мерзкая ложь, что восстали матросы, произошел мятеж на флоте под руководством совета. От этого было не легче, напротив. Самым худшим являлось то, что официальная ложь парализовала нас. Еще никогда наша партия так не лгала нам. «Это необходимо, — говорили некоторые, все — таки ошеломленные, — для населения»… Забастовка стала почти всеобщей. Не было известно, выйдут ли на линии трамваи.
В тот же день мы с друзьями из франкоязычной коммунистической группы (помню, присутствовали Марсель Боди и Жорж Эльфер) решили не брать в руки оружие и не сражаться ни против голодных бастующих, ни против моряков, терпение которых лопнуло. На заснеженной улице Васильевского Острова я видел, как толпа, преимущественно женская, медленно смешивалась с отрядами курсантов, посланных очистить подходы к заводам. Спокойные и печальные люди рассказывали солдатам о своей нищете, называли их братьями, просили о помощи. Курсанты доставали из карманов хлеб и раздавали его. Организацию всеобщей забастовки приписывали меньшевикам и левым эсерам.