Как и Юрий Коцюбинский, Н. чаще всего носил под пиджаком русскую рубаху; но у него был лишь один старый серый костюм, и он считал, что этого достаточно. Молодой или, скорее, неопределенного возраста, не занимавший официальной должности в дипломатической миссии, без гроша в кармане (потому что на деньги ему было наплевать), без имени, без громкого прошлого, без личной жизни, типичный еврей с детским взглядом, Н. был храбрым конспиратором. Его уголок в посольстве, предназначенный для строго секретных задач, был заполнен колбами, реактивами, симпатическими чернилами, фотоаппаратами, шифрами… Я задавался вопросом, не забыл ли он свое настоящее имя из — за частой смены мест жительства и документов (но что является «настоящим» именем?). О пребывании во французской тюрьме у него сохранилась печальная память, за исключением воспоминания об одном Первомае, когда, будучи заключен в централе, он начал произносить в мастерской на своем плохом французском старательно подготовленную речь: «Товарищи заключенные! Сегодня всемирный праздник трудящихся…» Опешившиеся заключенные решили, что он рехнулся, надзиратели схватили его. Он был уже в карцере, а карманники, домушники, аферисты, сутенеры, растратчики еще долго ржали ему вслед. Нет, ты видал, каков придурок? В карцере он был доволен своим выступлением. Мы с жаром говорили о болезни партии. Больная, но есть ли на свете другая? (Прошли годы. Я вышел из тюрьмы в СССР, когда Н. позвонил в дверь моей ленинградской квартиры. «Откуда ты, призрак?» — «Из Шанхая». Шанхай в 1928‑м — не синекура… Н. возрождал там профсоюзы после резни 1927 г. И встретил людей более стоических, более ловких, более анонимных, чем он. «Анархисты, — говорил он, — тоже славные ребята, но их теория годится только для двенадцатилетних детей!» Возвратившись в Москву, он узнал о казни Якова Блюмкина, которую держали в тайне. Он разыскал товарищей — палачей, чтобы разузнать от них о последних минутах нашего общего друга. Эту весть он передал и мне.)