Вместо обещанного императрицей «родства душ» дистанция положений, все более откровенного равнодушия. Памятник делается, просвещенная Европа об этом знает — чего же еще? Чем дальше, тем явственнее: скульптор докладывает — Екатерина приказывает, теряя небрежно его письма, неделями затягивая неотложные ответы.
В Париже эскиз памятника вызывал восторги. В Петербурге восторгов почему-то нет. Наоборот, возникают разговоры о других вариантах (отчего бы скульптору о них не подумать?), о возможных оригиналах для подражания (отчего бы их прямо не повторить?). Разве не великолепен, например, римский памятник императора Марка Аврелия: торжественно шествующий конь и так же торжественно восседающий на нем всадник, словно благословляющий зрителей свитком законов в широко простертой руке. Порыв фальконетовского коня, крутизна скалы, противоборство обстоятельствам всадника — не слишком ли они многозначительны, сложны для толкования, попросту неуместны?
Правда, это почти всегда голос И.И. Бецкого, надоедливого старика, не должностного и не титулованного, приданного неизвестно зачем к строительству памятника. У Бецкого нет прямых административных прав, на него вполне можно жаловаться императрице. Фальконе жалуется. Екатерина соглашается. А толки идут своим чередом, назойливые, неотступные, унизительные.
В бесконечном каждодневном споре Фальконе не успевает толком разобраться, кто же он все-таки такой, этот злосчастный Бецкой.
Конечно, слухи. Только слухи. Но как упорно будут они возвращаться к матери — Екатерины II, ее давнишней ссоре с мужем, принцем Ангальт-Цербстским, не созданным, по-видимому, для семейных отношений, и к слишком тесной дружбе в Париже с молодым русским — Иваном Ивановичем Бецким. Дружба была прервана рождением будущей Екатерины. Принцессе пришлось вернуться к мужу. Бецкой заторопился в Петербург.
Что было в этом правдой: многое или ничего? Но с появлением Екатерины на престоле незаконнорожденный отпрыск семьи Трубецких, Бецкой, оказывается осыпанным царскими милостями. Не чинами и титулами — баснословными деньгами. Бецкому предоставляется на досуге заниматься вопросами просвещения, искусствами, и подчинен он не каким-нибудь там ведомствам — самой императрице.
Кстати, безжалостные взгляды современников успевают подметить и другое: Екатерина избегает появляться рядом с Бецким на официальных приемах. Не потому ли, что слишком похожа на него чертами лица?
Или дом Бецкого — с ним тоже все совсем не просто. Побочная дочь хозяина, Анастасия Соколова, доверенная камер-фрау Екатерины. Она живет у Бецкого, и там же проводит свободное от учения время сын императрицы — граф Бобринский. Для одной Анастасии Соколовой Екатерина снисходит становиться повивальной бабкой при каждых ее родах. Впрочем, она сама находит для Соколовой и мужа.
В этом полускрытом от глаз посторонних кругу свои отношения, свои счеты. И если Бецкому и никому другому поручалось наблюдение за Фальконе, значит, дело было особенно важным, а в нудных замечаниях старика оживала воля императрицы. Просто никаких открытых нажимов Екатерина не хотела: слишком тесно были связаны с постановкой памятника ее французские корреспонденты-философы.
И снова смысл спора Фальконе — Бецкой. В нем явно стоит подробнее разобраться. Фальконе спорит до бешенства, до отчаяния. Для него дело не в самом Марке Аврелии. Как раз этот император как нельзя больше отвечает представлению французских просветителей об идеальном монархе. Но памятник, сам по себе памятник!
Как можно обращаться к его формам, скованным, в глазах Фальконе, мертвой формулой логики и расчета: ни естественного движения, ни намека на чувство, настроение. Не случайно Фальконе написал трактат именно об этом памятнике, именно на нем доказал, споря с Винкельманом, всю бездушность новомодных увлечений в искусстве. У них есть даже свое определение — классицизм. Фальконе не может принять классицизма с его прямыми отзвуками древних образцов и расчетливо выверенным ритмом символики.
Но Бецкой и те, кто за ним, не собираются спорить о тонкостях изобразительного языка. Для них все решается гораздо проще. Марк Аврелий — всеми признанный идеальный монарх. Так почему бы Петру всем своим видом не напоминать именно его? Внешнее подобие неизбежно наводит на мысль о подобии внутреннем: раз похож — похож во всем. Да, Фальконе спорит об одних формах. Но из этих форм — неужели он не отдает себе в этом отчета! — рождается иной образ, в конечном счете отвергающий всякое сходство с римским законодателем.
И ведь «бецкие» не ошибались. Это подтвердят пусть много позже, спустя полвека, записанные Мицкевичем слова Пушкина: