Большая роль в «разоблачении» крупнейших русских историков принадлежала «новым» псевдоисторикам, этим, — как сказано в современном «расследовании» сего дела, — «… „неистовым ревнителям типа Цвибака, Зайделя, Томсинского, Фридлянда, Ковалева“[259]
. Так, Цвибак заявил в своем „докладе“ во время следствия, что С. Ф. Платонов объединяет „всех мелко- и крупнобуржуазных и помещичьих историков… Кулацко-крестьянская контрреволюция изнутри, иностранная интервенция извне и восстановление монархии — вот программа политических чаяний платоновской школы“[260].Историков обвиняли, естественно, и в пропаганде русского „национализма“, „шовинизма“, даже „фашизма“. Атмосферу следствия хорошо передает рассказ о допросах С. Ф. Платонова, которые вел начальник одного из отделов ленинградского ГПУ Мосевич: „Когда Мосевич спросил: как мог Платонов пригласить заведовать отделением Пушкинского Дома (С. Ф. Платонов был его директором с 1925 по 1929 год. —
Из этого ясно, что удар был направлен не против неких „шовинистов“, а против деятелей русской культуры независимо от их национальной принадлежности (арестованный Е. В. Тарле, например, также был русским историком еврейского происхождения). И, казалось, дело шло к тому, что одна из основ русской культуры — историческая наука — уже перешла грань полной погибели.
Однако в какой-то последний момент в ход дела вмешалась пока до конца еще не ясная сила: „Как ни старались, однако, опорочить Платонова и его коллег, что-то застопорилось, надломилось в, казалось бы, хорошо отлаженной машине следствия…“[262]
И исчезнувшие историки постепенно начали возвращаться; к 1937–1938 гг., когда, в свою очередь, были репрессированы Фигатнеры и Аграновы, Зайдели и Фридлянды, почти все арестованные в 1929–1930 годах уже работали;Вернувшиеся создавали и публиковали новые труды, работали с многочисленными учениками, готовили к изданию сочинения своих учителей и скончавшихся соратников; так, в 1937–1939 годах вышли в свет важнейшие работы В. О. Ключевского, С. Ф. Платонова, А. Е. Преснякова, П. Г. Любомирова (которые еще недавно оценивались как „контрреволюционные“). Многие возвратившиеся из небытия стали членами-корреспондентами и академиками, лауреатами и орденоносцами… И без этого „поворота“ не было бы, без сомнения, тех достижений русской исторической науки 1960–1980-х годов, которые осуществили ученики „реабилитированных“ к 1937 году ученых.
В этом повороте выразилось то историческое движение, о котором в присущем ему заостренном стиле говорит в своем удивительном сочинении „Бесконечный тупик“ (1989) наиболее яркий и глубокий мыслитель нынешнего молодого поколения России Дмитрий Галковский (родился в 1960 году). Он как бы подводит итог с точки зрения своего поколения:
„Какой год был самым счастливым за последние сто лет русской истории? Страшно вымолвить, но 1937… 37-й это год перелома кривой русской истории. Началось „выкарабкивание“… 1937 — это год смерти революционного поколения. Свиньи упали в пропасть. Конечно, прогресс после 1937 можно назвать прогрессом лишь в соотнесении с предыдущей глубиной падения. Но все же…“ (с. 668–669).
Среди историков, вернувшихся после ареста и осуждения (в 1929 году) в науку, была и Нина Викторовна Пигулевская. Сначала она смогла (в 1934 году) поступить на работу только в далекий от ее интересов Институт истории науки и техники, но в 1937 году стала научным сотрудником Института востоковедения. В 1938 вчерашней заключенной была присуждена (даже без защиты) степень кандидата наук, а уже в 1939 — доктора и после войны, в 1945 году — звание профессора; в 1946-м она была избрана членом-корреспондентом Академии наук. Во время ленинградской блокады Н. В. Пигулевская была заместителем директора Института востоковедения и исполняла свои обязанности с истинной самоотверженностью. С 1952 года она стала заместителем председателя (фактически руководителем) существовавшего с 1882 года Российского Палестинского общества и ответственным редактором одного из самых высококультурных ежегодников — „Палестинского сборника“.
Сей экскурс в драматическую и даже трагедийную историю русской исторической науки в 1920–1930-х годах имеет, быть может, не вполне очевидную, но глубокую связь с той столь давней эпохой, о которой идет речь в моем сочинении.