Кто наделил Ремарка даром слова, да еще и мужеством и нравственной свободой? Какие силы пробудили в нем жгучую ненависть ко всему, что несет война? Кто вложил в его сердце горячую любовь к жизни и бесстрашие, ибо он не побоялся пригвоздить к позорному столбу губителей жизни?
Должен признаться, после чтения этой книги мысли мои во время святой мессы витали совсем в другом мире.
Даже обряд возношения даров оставлял меня холодным, и священник на кафедре не находил отклика в моей душе. В музыке органа и песнопениях мне слышались скрежещущие диссонансы неистового грохота боев. А часы и дни этой долгой войны, во время которых накопилось столько зла и мерзостей – мы так несказанно страдали от них, и каждый из нас хоть когда-то, хоть раз говорил: «Хватит!», – эти часы и дни слились в моем сознании в единый огромный сгусток гнева, бунта против войны, против безумного изничтожения народов, – слились сейчас здесь, в храме божьем, как раз в ту минуту, когда там, на алтаре, затянули «Те Deum» – «Тебе бога хвалим». Сейчас здесь, в храме божьем, я понял, почему пацифисты не перестают взывать: «Никогда – войне!» и «Положить конец всем видам вооружения!"; я понял, почему они взывают к памяти матерей, напоминая о разбомбленных школах, о задохшихся там их детях, к памяти мужчин, напоминая о разрушенных предприятиях, об убитых или искалеченных сыновьях.
Я чувствовал свою совиновность, когда эти противники войны воссоздавали перед нашими крестьянами ее страшные картины: пылающие пшеничные поля, тлеющие амбары, вздутые туши убитых животных, а в то же самое время епископы, священники, монахи, монашенки, партии и организации, именовавшие себя христианскими, по-прежнему утверждали, что в войне со всеми ее последствиями нужно видеть предопределение божье, а так как пути господни неисповедимы, то им нужно смиренно следовать.
Но с алтаря уже раздалось: «Ite, missa est"{19}, и хор верующих с чистым сердцем ответствовал: „Deo gratias!“ – Тебе бога славим!»
В разладе с самим собой, с глазу на глаз с такими противоречиями ехал я обратно домой к жене и ребенку в этот воскресный день, омраченный тяготившим меня сомнением: чье слово имеет больший вес для будущего моих детей, слово ли церкви или слово мужественного писателя?
Однажды – кажется, поздним летом 1929 года – к нам приехал тогдашний министр сельского хозяйства Пруссии Штейгер со своими сотрудниками и совершенно неожиданно для нас заявил, что конный завод ликвидируется, поголовье племенных лошадей передается Польше в счет репараций. Весной 1931 года это и было сделано, хотя выдающийся специалист по ветеринарии, ганноверский профессор доктор Опперман, заявил в 1930 году, что все поголовье заражено токсическим малокровием и речь может идти только о полном отказе от использования этих лошадей в целях воспроизведения породы.
Пост директора конного завода занял в замке направленный из Берлина министерством сельского хозяйства крупный чиновник, некий господин Ферш. Преследовал он только одну цель – получить возможно больший доход от полей и конюшен. Решающей в его глазах была современная техника. Он относился с полным безразличием к судьбе человека, к проблемам, возникавшим в отдельных семьях вследствие перестройки предприятия. Всякий, кто пытался защитить других работников, навлекал на себя его подозрения. Доступ к нему имели только некоторые служащие, его же ставленники. За короткое время этот человек, представлявший собой тип беспощадного начальника, управляющего земельными владениями, и сделавший карьеру в графских поместьях, ввел свой режим на предприятии. Не прошло и нескольких недель, как обнаружилось, что Ферш вдобавок еще и нацист и получил задание помочь организоваться штурмовикам и эсэсовцам в таком глухом месте, как Рейнгардсвальд. А свои собственные малоуспешные попытки завербовать сторонников нацистской партии он замаскировал в 1933 году, пустив в ход характерный для него прием: в апреле он повелел быть местной нацистской организации (в Бебербеке это еще не удалось), объявив штурмовым отрядом резерва и нас, пожарных; дело в том, что за несколько лет до этого я сформировал пожарную команду.