– Ну, нечего с вами делать, – будь по-вашему – оставайтесь. А пока вот пробежите наше условие – полюбуйтесь, как все обстоятельно. Я, батюшка, ведь иначе не иду, как нотариальным порядком. Да-а-с, с нашими русачками надо все крепко делать, и иначе нельзя, как хорошенько его «обовязать», а потом уж и тремтете с ним пить. Вот видите, у меня все обозначено: пять тысяч задатка, зерно принять у меня в имении – «весь урожай обмолоченный и хранимый в амбарах села Черитаева, и деньги по расчету уплатить немедленно, до погрузки кулей на барки». Как находите, нет ли недосмотра? По-моему, кажется, довольно аккуратно?
– И я, – говорю, – того же самого мнения.
– Да, – отвечает, – я его немножко знаю: он на славян жертвовал, а ему пальца в рот не клади.
Барин был неподдельно весел, и купец тоже.
Вечером я их видел в театре в ложе с слишком красивою и щегольски одетою женщиною, которая наверно не могла быть ни одному из них ни женою, ни родственницею и, по-видимому, даже еще не совсем давно образовала с ними знакомство.
В антрактах купец появлялся в буфете и требовал «тремтете».
Человек тотчас же уносил за ним персики и другие фрукты и бутылку crème de thé.[1]
При выходе из театра старый товарищ уловил меня и настоятельно звал ехать с ними вместе ужинать и притом сообщил, что их дама «субъект самой высшей школы».
– Настоящей haut école![2]
– Ну, тем вам лучше, – говорю, – а мне в мои лета, – и прочее, и прочее, – словом, отклонил от себя это соблазнительное предложение, которое для меня тем более неудобно, что я намеревался на другой день рано утром выехать из этого веселого города и продолжать мое путешествие. Земляк меня освободил, но зато взял с меня слово, что когда я буду в деревне у моих родных, то непременно приеду к нему посмотреть его образцовое хозяйство и в особенности его удивительную пшеницу.
Я дал требуемое слово, хотя с неудовольствием. Не умею уж вам сказать: мешали ли мне школьные воспоминания о ножичке и чем-то худшем из области haut école или отталкивала меня от него настоящая ноздревщина, но только мне все так и казалось, что он мне дома у себя всучит либо борзую собаку, либо шарманку.
Месяца через два, послонявшись здесь и там и немножко полечившись, я как раз попал в родные палестины и после малого отдыха спрашиваю у моего двоюродного брата:
– Скажи, пожалуйста, где у вас такой-то? и что это за человек? мне надо у него побывать.
А кузен на меня посмотрел и говорит:
– Как, ты его знаешь?
Я говорю, что мы с ним вместе в школе были, а потом на выставке опять возобновили знакомство.
– Не поздравляю с этим знакомством.
– А что такое?
Да ведь это отсветнейший лгунище и патентованный негодяй.
– Я, – говорю, – признаться, так и думал. Тут я и рассказал, как мы встретились на выставке, как вспомнили однокашничество и какие вещи он мне рассказывал про свое хозяйство и про свою деятельность в пользу славянских братий.
Кузен мой расхохотался.
– Что же тут смешного?
– Все смешно, кроме кой-чего гадкого. Впрочем, ты, надеюсь, в политические откровенности с ним не пускался.
– А что?
– Да у него есть одна престранная манера: он все наклоняет разговор по известному склону, а потом вдруг вспоминает, что он «дворянин», и начинает протестовать и угрожать. Его уже за это, случалось, били, а еще чаще шампанским отпаивали, пока пропьет память.
– Нет, – говорю, – я в политику не пускался, да хоть бы и пустился, ничего бы из того не вышло, потому что вся моя политика заключается в отвращении от политики.
– А это, – говорит, – ничего не значит.
– Однако же?
– Он соврет, наклевещет, что ты как-нибудь молчаливо пренебрегаешь…
– Ну, тогда, значит, от него все равно спасенья нет.
– Да и нет, если только не иметь отваги выгнать его от себя вон.
Мне это показалось уже слишком.
– Удивляюсь, – говорю, – как же это все другие на его счет так ошибаются.
– А кто, например?
. – Да ведь вот, – говорю, – он от вас же приезжал во время славянской войны, и у нас про него в газетах писали, и солидные люди его принимали.
Брат рассмеялся и говорит, что этого господина никто не посылал и в пользу славян действовать не уполномочивал, а что он сам усматривал в этом хорошее средство к поправлению своих плохих денежных обстоятельств и еще более дрянной репутации.
– А что его у вас в столице возили и принимали, так этому виновато ваше модничанье; у вас ведь все так: как затеете возню в каком-нибудь особливом роде, то и возитесь с кем попало, без всякого разбора.
– Ну, вот видишь ли, – говорю, – мы же и виноваты. На вас взаправду не угодишь: то вам Петербург казался холоден и чопорен, а теперь вы готовы уверять, что он какой-то простофиля, которого каждый ваш нахал за усы проводить может.
– И вообрази себе, что ведь действительно может.
– Пожалуйста!