Если я не хозяин своей жизни, не деспот своего бытия, то никакая логика и ничьи экстазы не разубeдят меня в невозможной глупости моего положения, — положения раба божьего, — даже не раба, а какой-то спички, которую зря зажигает и потом гасит любознательный ребенок — гроза своих игрушек. Но беспокоиться не о чем. Бога нeт, как нeт и бессмертия, — это второе чудище можно так же легко уничтожить, как и первое. В самом дeлe, — представьте себe, что вы умерли и вот очнулись в раю, гдe с улыбками вас встрeчают дорогие покойники. Так вот, скажите на милость, какая у вас гарантия, что это покойники подлинные, что это дeйствительно ваша покойная матушка, а не какой-нибудь мелкий демон-мистификатор, изображающий, играющий вашу матушку с большим искусством и правдоподобием. Вот в чем затор, вот в чем ужас, и вeдь игра-то будет долгая, бесконечная, никогда, никогда, никогда душа на том свeтe не будет увeрена, что ласковые, родные души, окружившие ее, не ряженые демоны, — и вeчно, вeчно, вeчно душа будет пребывать в сомнeнии, ждать страшной, издeвательской перемeны в любимом лицe, наклонившемся к ней. Поэтому я все приму, пускай — рослый палач в цилиндрe, а затeм — раковинный гул вeчного небытия, но только не пытка бессмертием, только не эти бeлые, холодные собачки, — увольте, — я не вынесу ни малeйшей нeжности, предупреждаю вас, ибо все — обман, все — гнусный фокус, я не довeряю ничему и никому, — и когда самый близкий мнe человeк, встрeтив меня на том свeтe, подойдет ко мнe и протянет знакомые руки, я заору от ужаса, я грохнусь на райский дерн, я забьюсь, я не знаю, что сдeлаю, — нeт, закройте для посторонних вход в области блаженства.
Однако, несмотря на мое невeрие, я по природe своей не уныл и не зол. Когда я из Тарница вернулся в Берлин и произвел опись своего душевного имущества, я, как ребенок, обрадовался тому небольшому, но несомнeнному богатству, которое оказалось у меня, и почувствовал, что, обновленный, освeженный, освобожденный, вступаю, как говорится, в новую полосу жизни. У меня была глупая, но симпатичная, преклонявшаяся предо мной жена, славная квартирка, прекрасное пищеварение и синий автомобиль. Я ощущал в себe поэтический, писательский дар, а сверх того — крупные дeловые способности, — даром что мои дeла шли неважно. Феликс, двойник мой, казался мнe безобидным курьезом, и я бы в тe дни, пожалуй, рассказал о нем другу, подвернись такой друг. Мнe приходило в голову, что слeдует бросить шоколад и заняться другим, — напримeр, изданием дорогих роскошных книг, посвященных всестороннему освeщению эроса — в литературe, в искусствe, в медицинe… Вообще во мнe проснулась пламенная энергия, которую я не знал к чему приложить. Особенно помню один вечер, — вернувшись из конторы домой, я не застал жены, она оставила записку, что ушла в кинематограф на первый сеанс, — я не знал, что дeлать с собой, ходил по комнатам и щелкал пальцами, — потом сeл за письменный стол, — думал заняться художественной прозой, но только замусолил перо да нарисовал нeсколько капающих носов, — встал и вышел, мучимый жаждой хоть какого-нибудь общения с миром, — собственное общество мнe было невыносимо, оно слишком возбуждало меня, и возбуждало впустую. Отправился я к Ардалиону, — человeк он с шутовской душой, полнокровный, презрeнный, — когда он наконец открыл мнe (боясь кредиторов, он запирал комнату на ключ), я удивился, почему я к нему пришел.
«Лида у меня, — сказал он, жуя что-то (потом оказалось: резинку). — Барынe нездоровится, разоблачайтесь».
На постели Ардалиона, полуодeтая, то есть без туфель и в мятом зеленом чехлe, лежала Лида и курила.
«О, Герман, — проговорила она, — как хорошо, что ты догадался прийти, у меня что-то с животиком. Садись ко мнe. Теперь мнe лучше, а в кинематографe было совсeм худо».
«Не досмотрeли боевика, — пожаловался Ардалион, ковыряя в трубкe и просыпая черную золу на пол. — Вот уж полчаса, как валяется. Все это дамские штучки, — здорова, как корова».
«Попроси его замолчать», — сказала Лида.
«Послушайте, — обратился я к Ардалиону, — вeдь не ошибаюсь я, вeдь у вас дeйствительно есть такой натюрморт, — трубка и двe розы?»
Он издал звук, который неразборчивые в средствах романисты изображают так: «Гм».
«Нeту. Вы что-то путаете синьор».
«Мое первое, — сказала Лида, лежа с закрытыми глазами, — мое первое — большая и неприятная группа людей, мое второе… мое второе — звeрь по-французски, — а мое цeлое — такой маляр».
«Не обращайте на нее внимания, — сказал Ардалион. — А насчет трубки и роз, — нeт, не помню, — впрочем, посмотрите сами».
Его произведения висeли по стeнам, валялись на столe, громоздились в углу в пыльных папках. Все вообще было покрыто сeрым пушком пыли. Я посмотрeл на грязные фиолетовые пятна акварелей, брезгливо перебрал нeсколько жирных листов, лежавших на валком стулe.
«Во-первых „орда“ пишется через „о“, — сказал Ардалион. — Изволили спутать с арбой».