С этими неприятными ощущениями я кое-как справился. Трудновато было забыть, напримeр, податливость этого большого мягкого истукана, когда я готовил его для казни. Эти холодные послушные лапы. Дико вспомнить, как он слушался меня! Ноготь на большом пальцe ноги был так крeпок, что ножницы не сразу могли его взять, он завернулся на лезвие, как жесть консервной банки на ключ. Неужто воля человeка так могуча, что может обратить другого в куклу? Неужто я дeйствительно брил его? Удивительно! Главное, что мучило меня в этом воспоминании, была покорность Феликса, нелeпый, безмозглый автоматизм его покорности. Но повторяю, я с этим справился. Хуже было то, что я никак не мог привыкнуть к зеркалам. И бороду я стал отращивать не столько, чтобы скрыться от других, сколько — от себя. Ужасная вещь — повышенное воображение. Вполнe понятно, что человeк, как я надeленный такой обостренной чувствительностью, мучим пустяками, — отражением в темном стеклe, собственной тeнью, павшей убитой к его ногам, унд зо вайтер. Стоп, господа, — поднимаю огромную бeлую ладонь, как полицейский, стоп! Никаких, господа, сочувственных вздохов. Стоп, жалость. Я не принимаю вашего соболeзнования, — а среди вас навeрное найдутся такие, что пожалeют меня, — непонятого поэта. «Дым, туман, струна дрожит в туманe». Это не стишок, это из романа Достоевского «Кровь и Слюни». Пардон, «Шульд унд Зюне». О каком-либо раскаянии не может быть никакой рeчи, — художник не чувствует раскаяния, даже если его произведения не понимают. Что же касается страховых тысяч…
Знаю, знаю, — оплошно с беллетристической точки зрeния, что в течение всей моей повeсти (насколько я помню) почти не удeлено внимания главному как будто двигателю моему, а именно корысти. Как же это я даже толком и не упомянул о том, на что мертвый двойник был мнe нужен? Но тут меня берет сомнeние, уж так ли дeйствительно владeла мною корысть, уж так ли мнe было важно получить эту довольно двусмысленную сумму (цeна человeка в денежных знаках, посильное вознаграждение за исчезновение со свeта), — или напротив память моя, пишущая за меня, не могла иначе поступить, не могла — будучи до конца правдивой — придать особое значение разговору в кабинетe у Орловиуса (не помню, описал ли я этот кабинет).
И еще я хочу вот что сказать о посмертных моих настроениях: хотя в душe-то я не сомнeвался, что мое произведение мнe удалось в совершенствe, то есть что в черно-бeлом лeсу лежит мертвец, в совершенствe на меня похожий, — я, гениальный новичок, еще не вкусивший славы, столь же самолюбивый, сколь взыскательный к себe, мучительно жаждал, чтобы скорeе это мое произведение, законченное и подписанное девятого марта в глухом лeсу, было оцeнено людьми, чтобы обман — а всякое произведение искусства обман — удался; авторские же, платимые страховым обществом, были в моем сознании дeлом второстепенным. О да, я был художник бескорыстный.
Что пройдет, то будет мило. В один прекрасный день наконец приeхала ко мнe за границу Лида. Я зашел к ней в гостиницу, «тише», сказал я внушительно, когда она бросилась ко мнe в объятия, «помни, что меня зовут Феликсом, что я просто твой знакомый». Траур ей очень шел, как впрочем и мнe шел черный артистический бант и каштановая бородка. Она стала рассказывать, — да, все произошло так, как я предполагал, ни одной заминки. Оказывается, она искренне плакала в крематории, когда пастор с профессиональными рыданиями в голосe говорил обо мнe: «И
Теперь я женился на ней, на вдовушкe, живем с ней в тихом живописном мeстe, обзавелись домиком, часами сидим в миртовом садикe, откуда вид на сапфирный залив далеко внизу, и очень часто вспоминаем моего бeдного брата. Я рассказываю все новые эпизоды из его жизни. «Что ж — судьба! — говорит Лида со вздохом, — по крайней мeрe он в небесах утeшен тeм, что мы счастливы».
Да, Лида счастлива со мной, никого ей не нужно. «Как я рада, — порою говорит она, — что мы навсегда избавились от Ардалиона. Я очень жалeла его, много с ним возилась, но как человeк он был невыносим. Гдe-то он сейчас? Вeроятно совсeм спился, бeдняга. Это тоже судьба!»
По утрам я читаю и пишу, — кое-что может быть скоро издам под новым своим именем; русский литератор, живущий поблизости, очень хвалит мой слог, яркость воображения.
Изрeдка Лида получает вeсточку от Орловиуса, поздравление к Новому Году, напримeр; он неизмeнно просит ее кланяться супругу, которого не имeет чести знать, а сам думает вeроятно: «Быстро, быстро утeшилась вдовушка… Бeдный Герман Карлович!»
Чувствуете тон этого эпилога? Он составлен по классическому рецепту. О каждом из героев повeсти кое-что сообщается напослeдок, — причем их житье-бытье остается в правильном, хотя и суммарном соотвeтствии с прежде выведенными характерами их, — и допускается нeкоторый юмор, намеки на консервативность жизни.
Лида все так же забывчива и неаккуратна…