— Итак, первая бомба отлита, и с Божьей помощью Ленин взлетит на воздух.[470]
Даже Бога на радостях вспомнил — так приятно было читать письмо непререкаемого авторитета Каутского!
— Необходим общий план кампании против Ленина. Взрывать его, — так взрывать до конца! Надо выпустить на него еще Розу Люксембург[471] и Парвуса[472]. Это, знаете, для того, чтобы ударить по лбу наших меднолобых, рассеять гипноз и сделать их восприимчивее для аргументации по существу, а не для одних сакраментальных словечек…
Радуется старичок, а его все-таки страхи и сомнения обуревают:
— Но как быть? Заполним ли мы «Искру»? Может быть, выпустить против Ленина коллективный протест? Плеханов против этого: слишком много чести. Соображение правильное. Но как быть?
А Ильич прет себе вперед, локтями расталкивая праведников. Он все взвесил и рассчитал: победа будет за ним, а потому, отбросив все побасенки о стыде и совести, — действуй!
Воля железная, глаз меткий, хитрость дьявольская, душа свободна от всяких буржуазных добродетелей, гордость сатанинская. Когда-то Раскольников говорил: «О, как я понимаю пророка Магомета с саблей на коне! Велит Аллах и повинуйся, дрожащая тварь! Прав пророк, когда ставит где-нибудь батарею и дует в правого и виноватого, не удостаивая даже объяснений. Повинуйся, дрожащая тварь, и молчи, не желай, потому — не твое дело!»[473] Говорить-то он говорил, а сделать не смог, потому что не хватило смелости через Христа и его слюнявую мораль перешагнуть, а вот он, Владимир Ульянов, перешагнет через все пороги! Только таким путем и можно сдвинуть мир с мертвой точки. Пусть для этого потребуется море крови и реки слез. Его не растрогают дети с кувшином слез матери, который растрогал гауптмановского Гейнриха в «Потонувшем колоколе»…[474]
Над «героями» Ильич смеялся, а сам был с головы до пят пропитан жаждой всемирного героизма, жаждой воссесть на трон вождя всемирного пролетариата. И на этом пути нет ничего недозволенного, нет ничего святого, нет решительно ничего, о чем стоило бы пожалеть!
Где-то в сокровенности души пошевеливалась еще радость отмщения русским царям за убийство любимого брата, кровь которого так и осталась неотомщенной…
В интеллигентском «Граде Незримом», на берегах Женевского озера, созревал тайно будущий Антихрист и Великий провокатор мира сего.
Но не пришел еще час его…
Книга четвертая
Когда-то и критика, и читатель жаловались на то, что вся наша литература и искусство пропахли «мужиком» и что даже в великосветских салонах и гостиных воняет «мужицкой избой»…
Давно прошли эти времена. «Мужик» пропал со всех горизонтов искусства и литературы. Только одинокое «Русское богатство», где отсиживались обломки разгромленного народничества с Михайловским и Короленко во главе, продолжало во всех своих отделах долбить русскому человеку, что в огромном царстве, где «мужик» остается основным кормильцем и защитником государства, мужика никак не скинешь со счетов русской экономической и политической жизни.
Царь и его правительство по-прежнему стремились укрепить трон на «дворянине», а новая идеологическая интеллигенция, сотворившая себе кумира из «рабочего», превратила «мужика» в некоторую алгебраическую величину с отрицательным знаком, с которой все-таки необходимо было считаться при разрешении задачи построения социалистического рая по рецептам нового евангелия от Карла Маркса. По этим рецептам надлежало «выварить мужика в фабричном котле». Итак, для правительства — только дойная корова, терпеливая и выносливая, для интеллигенции — сырье для выделки необходимого пролетариата…
Но все это там, далеко, в столицах, где решались судьбы мужицкого царства без мужика, где всякие операции над ним производились как научные опыты над кроликом, где всегда за мужика и от имени мужика думали, говорили и решали правительство, интеллигенция и «первенствующее сословие», дворянство. На необъятных просторах русской земли мужик был молчалив, терпелив и кроток:
— Мы люди темные. Вам, господам, виднее…
Но случалось, что и мужик, потерявши кротость и терпение, неожиданно и без разрешения заговаривал, и уж если заговаривал, то не иначе как с топорами, вилами и кольями в руках.
Эти мужицкие разговоры сперва назывались «стихийными движениями русского народа», потом бунтами, теперь — аграрными беспорядками.
В 1579 году — разбойник Ермак[475]. Прошло сто лет — Стенька Разин. Еще через сто лет — Емелька Пугачев[476]. Аккуратно через каждые сто лет заговаривали неспрошенные.
Не знаменовала ли самая повторяемость этих, хотя и «жестоких и бессмысленных», по выражению поэта, бунтов[477], что в самом фундаменте нашего государственного строительства имелась какая-то архитектурная ошибка, приводящая все государство к периодическим потрясениям? И при всей своей жестокости и кровожадности так ли уж они бессмысленны?