С этого времени человечество словно бы повернулось к Еве той своей стороной, на которой видны были лишь недуги, а то и смерть, вызывая в ее сердце жалость и глубокое сочувствие к людям. И она, молодая девушка, невольно проникаясь сочувствием к больным, начала ощущать себя не просто сестрой милосердия, а чем-то вроде матери «утоли моя печали», облегчающей людские страдания. Это сравнение ей нравилось, приносило душевное равновесие и в конце концов относительное спокойствие. Наконец-то нашла себя окончательно и навсегда. Человечество в ее представлении разделилось на две половины — больную и здоровую. И здоровые интересовали ее теперь постольку поскольку… Больные же всегда страдают. Она и сама, несмотря на молодость, много страдала. Поэтому вся ее любовь и внимание были на стороне больных. И именно поэтому работа и учеба давались ей легко. Она начала смотреть на каждого человека как на совершенное, удивительно сложное творение природы. И даже нудная латынь, словами которой обозначен каждый сустав, каждая косточка, чуть ли не каждая клетка человеческого организма, звучала для нее как музыка. Училась, с увлечением работала, не замечая того, как за любимой работой приглушались и затягивались давние душевные раны, как с каждым днем расцветает она духовно и физически, становится настоящей красавицей и все чаще привлекает к себе горячие, восхищенные взгляды. Но сама она, удивляя своих подруг-сокурсниц, оставалась неизменно равнодушной ко всем этим взглядам и прямым попыткам ухаживать за ней.
Все дальше и дальше уходила в прошлое глухая и милая Петриковка с ее жаркими соловьиными ночами и вишневым цветением. Воспоминания о Петриковке в конце концов перестали бередить душу болью, перейдя в тихую печаль, смешанную с ощущением радости: была же и в ее жизни юная весна и жаркая любовь!..
Так, в добровольном, почти неосознаваемом, а потому и необременительном «монашестве» прошли, как показалось ей, не такие уж и долгие семь лет. Ева успешно закончила техникум и как отличница в числе пяти процентов, которым это разрешалось без отбывания обязательного стажа практической работы, поступила в медицинский институт.
…В начале третьего институтского курса, поздней, но еще знойной алма-атинской осенью, подруги затащили Еву на какой-то кинофильм, который она еще не успела посмотреть. Ленту прокручивали в институтском актовом зале. Людей собралось не много. В помещении стояла еще дневная духота. За спиной в темноте стрекотал киноаппарат. На белом полотнище экрана мелькали, не запоминаясь, кадры киножурнала. Один, другой, третий… Мелькнуло на миг название «Халхин-Гол». Прошла наискось колонна красноармейцев. Загрохотал танк. Начали вспыхивать на широком поле черные столбы взрывов. На весь экран промелькнуло лицо монгольского маршала Чойбалсана. Еще какие-то военные. Еще… И вдруг стрекотание аппарата за стеной прекратилось. В зале воцарилась тишина. Но экран не погас, на его полотне мертво застыли — кого в какой позе настигла эта неожиданная остановка — несколько военных. Двое наших и трое или четверо монгольских командиров, а в центре этой группы плечистый, с обрюзгшим и насупленным лицом японский полковник или генерал. И рядом с ним, почти на голову выше японца, стройный, в аккуратно подогнанной форме рядового красноармейца, без фуражки, с зачесанным назад нестриженым чубом, стоял и пристально смотрел прямо в зал, прямо на Еву… Андрей Лысогор, ее Андрей…
В первый миг девушке показалось, что это галлюцинация. Она встряхнула головой, и ее вдруг охватил непонятный страх. Что-то болезненно дернулось и словно оборвалось в груди, кольнуло в висках. Позади снова ожил, застрекотал аппарат. Люди на экране снова начали двигаться. Кто-то что-то сказал, кто-то что-то ответил. Мелькнули надписи — одна, другая… Ева не поняла слов и ничего не успела прочесть.
Аппарат стрекотал, ослепительные пучки света разрезали темень на ровные полосы, на экране что-то непрерывно мелькало. Ева сидела ошеломленная, почувствовав себя вдруг такой одинокой, такой несчастной и обойденной. Посидела еще минуту и, не выдерживая тяжелого напряжения, встала и, наступая кому-то на ноги, цепляясь за стулья, вытянув впереди себя вслепую руку, вышла в коридор, потом и на улицу.
Тихий и теплый осенний вечер. С недалеких заснеженных хребтов Ала-тау слегка тянуло прохладой. Алма-Ата полнилась запахами яблок, роз и еще давними, родными с детства петриковскими запахами осенних цветов — мяты, чернобривца, любистка, чебреца. Спокойно и холодно рассеивала над городом зеленовато-голубой свет высокая луна. В темных тенях под платанами нежно и монотонно журчали бессонные арыки…
Ева долго бродила по затихающим улицам города-сада в тени платанов и лип. Дурманяще пахло далекой Петриковкой, горькой полынью, смешанной с густым и сладким запахом роз. В горле у девушки стоял тугой комок…
Потом, возвратившись в общежитие, разбитая, утомленная, она зарылась лицом в подушку и долго плакала.