Теперь господин Серванский улыбается; тягостный момент позади. Серванский поясняет, что документы скоро будут. От господина Вайсберга не ждут «неприятной сцены прощания». К тому же условия работы в Ченстохове, куда отвезут полторы тысячи рабочих, по слухам, весьма сносные. Война скоро кончится. Тогда их семья сможет воссоединиться. И еще — пусть господина Вайсберга утешит то, что его случай не единичный. Такие замены происходят постоянно.
После того как в гнусный день
Хаима, брата Якуба, любили и лелеяли как мало кого из детей, и Халя всегда знала, что у нее с ним особая связь. Только ей было дано постичь несгибаемую, тихую силу воли, которая, она знала, крылась за его невыразительным серым взглядом; и эта связь между матерью и сыном не оборвалась в день, когда Хаима забрали. Напротив, она укрепилась еще больше. День за днем Хале казалось, что она точно знает, где ее младший сын, что делает, о чем думает. Она могла облечь его тело и душу своими так же легко и естественно, как другие натягивают чулки или перчатку.
В то же время Халя была женщиной практического склада.
Оставшегося ребенка тоже следовало кормить. По возможности.
Халя каждый день ходила на работу в Центральную прачечную, в свою
Но другой мир, где Хаим был с ней, никуда не пропал.
Иногда она плакала, думая о нем, и рыдания, уходя вглубь, превращались в разъедающую боль в груди. И тогда он снова выходил к ней. Сначала глаза — пристальный взгляд серых глаз. Из взгляда являлось все его волшебное тело. Крепкая шея; плечи, уже по-мужски широкие, широковатые для шестилетнего мальчика; лопатки прямые и острые, как лезвие ножа. Халя касалась худенького сильного мальчишечьего тела, и влажные мягкие складки в подмышках, в промежности и под коленями были словно частью ее собственного тела.
Она скоро поняла, что
Между внешним и внутренним миром Хали, между жизнью в гетто и мыслями о Хаиме разверзлась пропасть. Самюэль и Якуб оказались по одну сторону провала, Халя с Хаимом — по другую. Со своей стороны пропасти Халя звала Якуба, запрещая ему выходить на улицу с тележкой, хотя тележка была единственным имуществом Якуба. С лица Хали не сходило выражение, из-за которого казалось, будто она кричит с противоположного обрыва. Каждый вечер она зажимала Якуба как в тиски и вычищала грязь из-под обломанных мальчишеских ногтей.
Вытерпев в гетто четыре года голода и нищеты, Халя Вайсберг накрепко усвоила одно:
Если бы Самюэль в тот раз не привлек к себе внимание немецкого часового на переходе возле Згерской, его бы не пнули в легкое и он не остался бы на всю жизнь калекой.
Если бы упрямый Адам Жепин не пытался спрятать больную сестру, немецкий офицер не пришел бы в такую ярость и ее обожаемый Хаим остался бы с ними.
А что касается кукол, то она еще при жизни Фабиана Цайтмана твердила: негоже еврею возиться с идолами. Хороший еврей соблюдает шаббат, придерживается кошера (если может), и прежде всего не лицедействует. Из богохульства и идолопоклонства не выйдет ничего, кроме зла.
Халя разливала по тарелкам жидкий свекольный суп и видела: что-то не так. На скатерти по обеим сторонам суповой тарелки лежали руки сына, грязные и израненные после дня в гетто; а возле рук мужа лежало письмо из комиссии по переселению, адресованное
Самюэлю и в голову не приходило, что он мог бы спрятаться, хотя сотни людей в такой ситуации прятались. Председатель грозил репрессиями. У прятавших мужей женщин отбирали разрешение на работу. Все в гетто понимали, что это значит. Нет работы — нет еды.
И все же Халя не колебалась ни секунды. Они отняли у нее любимого сына. Больше она никого не хочет терять. Пускай лучше заберут ее.
Отец и сын перестали хлебать суп. Ни один из них не решался взглянуть на Халю. (Иначе они увидели бы бледные полоски, протянувшиеся от высоких скул к углам рта — туго натянутая маска, как у старых кукол Фабиана Цайтмана.)