Но, произнося эти слова, он не поднимает глаз, и председателю становится ясно, что обещание Бибова ничего не стоит. Председатель делает новую попытку показать подписанное Брадфишем письмо. Но и теперь Бибов не хочет даже взглянуть на документ.
В окно Сташеку видно толпу торопливо приближающихся рабочих в изорванных и слишком широких штанах; толпу подгоняют дубинками еврейские полицейские. Впереди почти бегущей толпы — люди, которых только что выгнали из вагона. Несколько немцев, громко крича и размашисто жестикулируя, заталкивают всю толпу в вагон Румковского.
Румковский с братом встают, чтобы протестовать, но успевают сделать лишь пару шагов — и людская масса вдавливает их обратно. Вошедшие последними цепляются за спины стоящих впереди, чтобы не выпасть из вагона, а еврейские полицейские утрамбовывают толпу всем подряд — руками, локтями и резиновыми дубинками. В вагоне слышится скрежещущий звук — стоящая в углу параша опрокинулась и откатилась в сторону. Потом — тоненький крик:
Это председатель, который любой ценой хочет прорваться к дверям. Но сотни голодных и отчаявшихся кричащих и плачущих людей стоят на пути; они не смогли бы пропустить его, даже если бы захотели.
Сташек все еще стоит у окна. Он видит, как по путям идут рабочие сортировочной. Один из них несет лопату; рабочий смотрит в землю перед собой, словно что-то уронил и теперь ищет. Пейзаж за спиной человека с лопатой начинает медленно скользить назад, словно именно пейзаж, а не вагон, тронулся с места. Сташек поворачивается в темноту и тесноту вагона.
Часть четвертая
СМОТРЯЩИЙ В ТЕМНОТУ
(август 1944 — январь 1945)
Все спят; мертвецы поднимаются из могил и оживают. И даже этого я не делаю — ибо я не мертв и оттого не могу ожить; но и будь я мертвым, ожить я не сумел бы: ибо я никогда не жил.
~~~
Узкая щель света — все, что у него есть.
Когда щель исчезает — это ночь. Когда щель возвращается — это день.
Эта щель — последняя ступенька света, дрожащего поверх угловатых, грубо выдолбленных ступеней лестницы из погреба.
«Погреб», наверное, не совсем верное слово. В те времена, когда у Фельдмана было садовое хозяйство, он хранил там, внизу, луковицы, семена и прочее, что не переносит света и тепла. Но здесь так тесно, что ему кажется — его загнали в колодец. В этой дыре едва можно расправить плечи. Невозможно ни сесть, ни лечь. Приходится стоять или полусидеть, прижавшись ягодицами или поясницей к земляной стене. Далеко внизу — четыре ступеньки, каждая с полметра высотой — погреб переходит в узкую каморку: метр-два в глубину и метра полтора в высоту. Туда он справляет нужду. Потолок такой низкий, что ему приходится управляться лежа на боку, отвернувшись лицом к погребу и как можно дальше свесив нижнюю часть тела в дыру. Теплые мягкие испражнения текут по ногам, а подтереться можно только пучком сухой травы, которую он принес с собой в подземелье.
Так жить нельзя, но он все-таки должен находиться здесь.
С этой минуты ты умер, сказал Фельдман перед тем, как захлопнуть тяжелый деревянный люк — крышку погреба.
Фельдман пообещал, что принесет еду когда сможет. То есть когда бригаду по расчистке завалов, в которой он работал, откомандируют в Марысин. Тогда будет проще улизнуть. Может, получится, может, нет. Если повезет и он окажется рядом с погребом, то трижды стукнет по люку. Это будет сигнал Адаму: можно забрать еду.
Перед тем как уйти, он оставил то немногое, что у него было: кусок хлеба, две сморщенные луковицы, кочан капусты, который уже начал гнить изнутри.
Во всяком случае, Адам не мерз. Позднее лето затянулось; остатки жары проникали в темное подземелье, и он знал, что еще какое-то время земля сохранит для него тепло.
~~~
Свет приходил и уходил.
Адам пытался вести счет времени, но скоро понял, что помнит не больше нескольких дней — он забыл, сидит он в погребе третьи сутки, пятые или еще дольше.
Большую часть дня он стоял или полусидел, скорчившись (чтобы не удариться о потолок) на одной из земляных ступенек.
Если он спал, то очень недолго и глубоко: как будто терял сознание. Бодрствование и сон перетекали друг в друга, и скоро ему стало все равно — свет или тьма. Но — голод. Голод рвался из него как свет. Он светил изо рта, горла и живота. Свет голода был сухим и белым, без вещества, но резким и ослепляющим, как рана в глазу.
Он думал: когда же придет Фельдман?
Он считал щели света, он так устал, что они множились у него в глазах. Одна щель становилась тысячью щелей, одни сутки здесь, внизу, — тысячью суток. Он понимал, что если просидит в своем земляном укрытии еще день, то перестанет соображать, что есть что. Что внутри, что снаружи. Пространство, время.
И все-таки он сидел там.
Он думал о собаках.