Боже ты мой, до чего ж она хороша, когда, чуть откинув голову, заливается журчащим смехом и жемчужный ряд её зубов блестит, как свежевыпавший снег на утреннем солнце, когда, словно б обиженная, как Мона Лиза в Лувре, с прищуром устремляет на тебя пронзительный и мимолётный взгляд, а в неповторимо лучащихся синих-пресиних глазах играет всепрощающая таинственная улыбка, когда обворожительным привычным движением откидывает со лба золотистую прядь, когда, внезапно зардевшись от овладевшего ею порыва, бросается в объятья, и обволакивает ароматом юного тела, и прижимается так, будто жаждет раствориться в тебе и просочиться в душу, когда… Боже, Боже мой, как она желанна и восхитительна, меня и вправду сводит с ума её дивный вид, посадка головы, лёгкая чуть враскачку походка, медово-бархатистый голос; в ту минуту я с внезапной, неодолимой и сумасшедшей страстью желал одного — поцеловать кончик её розового язычка, скользивший по припухлой губе. От сумасбродной этой мысли у меня закружилась голова, я как-то непроизвольно схватил Рену повыше локтя и порывисто притянул к себе.
— Никто на свете, Рена, никогда и никого не любил и не мог любить так, как я люблю тебя. — Мои жадные губы впились в её сладостный рот. Ренины губы пылали пышущим изнутри огнём. Я чувствовал и этот жар, и жар её девственного тела, мягкой налитой груди. Поднявшись, её руки нежно обвили меня, пальцы перебирали мои волосы. Поначалу я целовал Рену до крайности нежно, а потом исступлённо, взасос. И сочные Ренины губы мало-помалу открывались, уступая этому исступлению, её зубы покусывали меня; захлёстнутый счастьем, я вконец потерял себя, кружился, подхватив её, по кабинету и, не отрываясь от её рта губами, посадил её на письменный стол.
— Всему свету ведомо — ты моя, ты птица, а я гнездо твоё, — почти бессвязно бормотал я и жаждал, чтоб эта минута тянулась вечно, жаждал вечно чувствовать дрожь её тела и жар, исходивший с волной восторга и слабым стоном из её разжатых губ, я жаждал держать и держать её в объятьях, любить, ласкать, облизывать с головы до ног, я не хотел выпускать её, не мог ею насытиться, я услаждал зрение бесконечным её созерцанием… Наконец, точь-в-точь очнувшись от наваждения, Рена сказала:
— Я пойду… Мне нельзя задерживаться, — застёгивая лайковый с бахромкой плащ, прошептала она и выскользнула из моих объятий. В дверях она ещё разок обернулась, улыбнулась мне, покрасневшая и смущённая, своей солнечной, лучистой улыбкой и тихонько произнесла: — Цавед танем.
Роберт позвонил в конце недели.
— Анкеты я взял, — сказал он. — Но заполнить их ты должен сам, своей рукой и сам же сдать в посольство. Сдаёшь и ждёшь интервью. Словом, едем в Центральный Мичиган, в Лансинг.
Мне пришлось долго уламывать главного, прежде чем он подписал заявление.
— Я всё понимаю, ты два года не был в отпуске. Но ведь я же почти один остаюсь, — задумчиво расхаживая по просторному кабинету, говорил он. — Вы все разъезжаетесь. Вот и Арина написала заявление, они, кажется, обменивают квартиру.
— Как так? — изумился я.
— Я только что подписал ей заявление, понесла в отдел кадров.
В угловой, выходившей на солнечную сторону комнатке Арины было две двери, одна вела в общий отдел, а другая в кабинет главного редактора. Дверь не была закрыта, и я напрямую прошёл к Арине. Она стояла у окна в лучах вечернего солнца.
— Уезжаешь, а мне ничего не говоришь? — входя, сказал я с лёгкой обидой.
Она быстро повернулась ко мне. Глаза черны, нежны и, что называется, на мокром месте.
— Тебе главный сказал? — улыбаясь сквозь слёзы, тихо спросила Арина.
— Ну да.
— Знал бы ты, Лео, как мне тяжело, — грустно произнесла Арина, подсаживаясь к столу и положив на столешницу маленькие свои руки. — Можешь ты это представить? Не можешь.
Отвернувшись, Арина уставилась в окно. Ей не хотелось показывать мне свои слёзы. После паузы сказала: