А все-таки кажется иногда, что ты достиг третьей космической скорости, что ты, наконец, покинул… Сверкнет блестка на море, и ей отзовется острый, мгновенный блеск сережки в чьей-то нежной мочке. Смотришь на небо без чаек, и небу отзовется огромная, монументальная помойка неподалеку от нашего дома, и над ней носятся чайки, пискливо оря. Лунная дорожка от люстры на черной пластинке, и черный рояль, звуки которого записаны там, сейчас заиграет «Лунную сонату»…
Да мало ли еще чего. Что угодно. Все отзывается всем. Земных вериг больше нет. Одни огни в пустоте. Перелив огней. И все.
…я вижу ее, сходящей с отсыревшего деревянного крыльца, она медленно проводит ладонью по лицу, словно пытаясь понять, снится ли ей все это или нет. Меня она не видит. И вместе с ней я впадаю в тяжелый, медленный сон. Она выносит ведро помоев. Птицы кружат в небе. Я смотрю в небо, не в силах оторваться от них, и земля вокруг меня тоже начинает кружиться. С усилием очнувшись, но так до конца и не стряхнув с себя сон, я иду к ней, чтобы взять у нее ведро…
Грезы мои печальны. Темны. Сны мои — душные.
…утро, обметывает мокрым косым снегом…
…Я стоял и чувствовал, как ненавидит меня этот мир. И я ненавидел его в ответ. Впрочем, неизвестно, кто первый начал. Оба хороши…
Серый день на улице, вторая половина августа. Дождь кончился недавно, но стекла успели пообсохнуть. Хотя довольно еще на них застывших слезных капель. Я сижу и смотрю в окно. Там, на улице, сосны, я знаю, как они сейчас пахнут. Туда пока не тянет, но через минуту, может, захочется. Тогда и выйду, никто меня здесь не держит. Сырая хвоя будет мягко пружинить под ногой. День затишья. Что-то кончилось в жизни, а что-то не началось. И слава Богу. Я хоть передохну.
Главное то, что вернулся день из детства. Мне никогда не привыкнуть, что его больше не будет. Когда помрешь, можно постепенно привыкнуть к тому, что тебя больше нет, но не привыкнуть к тому, что больше нет твоего детства. А сейчас мне опять лет одиннадцать. Подаренный мне день. Когда еще раз будет такой? Через сколько дней, месяцев, лет?
Но, однако ж, вернемся к нашему греческому морю.
Лежу я у моря часа два, периодически окунаясь. Когда открываешь глаза, встаешь и заходишь в море, делается весело. Солнечная дорожка на море — танцующие ослепительные блестки, целый их звездный путь; мгновенный взгляд на них, и я шалею от первобытного, дикарского восторга; кстати, ночная сестра солнечной дорожки — дорожка лунная — настраивает на несколько романтически-потусторонний лад, отзывается какой-то старонемецкой поэзией склепов и саванов. Неоглядного морского простора тут нет — это скорее бухта, да еще разбросанные повсюду острова. До некоторых рукой подать, а некоторые едва проступают гипнотическими силуэтами из уходящей в бесконечность, в вечность морской дали.
Возвращаюсь ослепленным и пропеченным солнцем, просоленным морем. Возвращаюсь почему-то усталым. От чего? От лежания, от мыслей? Непонятно. Дорога назад поскучнела и удлинилась.
Разгар дня, с самого детства самое тоскливое для меня время, с самых первых времен пугающее меня догадкой, что жизнь, как это ни скверно, довольно-таки тоскливая штука. Впрочем, с годами к этому времени суток я стал относиться философски: за вечер оно все равно не перевалит.
В отеле обедаю чем бог послал. После моря, воды, еды хочется спать. И чудненько. Теперь я бы полжизни превратил в тихий час; пожалуй, что и лебеди на занавесках и тройка на ковре мне бы не помешали. Испуская сладкий вздох, я на время испускаю дух.
Просыпаюсь с тяжелой головой, помятый, с хорошо, рельефно получившимся отпечатком подушки на лице. Извилины склеены. Закуриваю, мутно смотрю в окно гляделками, тускло глядящими из чурбана головы. Дурное состояние. Но на то есть душ. Долго фыркаю там, плещусь, очухиваюсь.
Сходить надо попить кофейку.
Читаю Гончарова. У меня огромная книжища издания 1948 года, гигантская азбука-копейка. В прошлый раз когда читал, остановился перед «Обрывом». Сейчас дочитываю «Обломова», но чувствую, что и на этот раз остановлюсь. Из неглавных персонажей лучше всех получился дядя-Адуев. Остальные неглавные — бледны, что уже неоднократно… Интересно, что антиподы Адуеву и Обломову не такие уж и антиподы. Гончаров не соблазнился идеологией, плакатностью. (Антиподов он не видел!) Штольцу уж во всяком случае доступны обломовские чувства. И все-таки он сделал другой выбор, несмотря на… Но сам Обломов настолько лучше написан, что где уж бедному Штольцу угнаться за ним «в глазах читателя». Штольц, кстати, не немец, а полунемец. (Странное: образ немца в те времена — немец одновременно и туманный романтик, и трезвый деляга; в то время как речь идет о тех же самых немцах в то же самое время.)
В самом конце разговор Штольца с женой.
Я, не помня о напутствии Штольца, последовал ему.
Читаю письма, проникаясь тоской, унылостью, застылостью.
А почему он так мало написал? Не знаю. Непишущий Олеша о Гончарове: «уже прорывавшийся, кстати говоря, в неписание».