Чувствуя, сколь полезно будет знать сии, данные мне наставления для начальствующего войсками российскими, — я старался, сколько можно, показать себя послушным сим извергам. И потому каждое слово старался выразить и произнести, сколько можно точнее. Это им понравилось. И в три часа пополудни в сопровождении троих французов отправили меня за город, давши потребное количество денег, нужное для пропитания. Но мог ли думать я о пище, оставляя детей и жену без всякого пропитания? Мог ли думать о чем-нибудь другом, кроме их и спасения моего Отечества? Не столько бы ужасно было для меня проститься с жизнью, — оставляя Москву, казалось мне, что я оставлял более, нежели самую жизнь, которая в сии минуты была для меня ужаснее самой смерти. Неизвестность будущего и воображаемое вероломство тиранов замораживали кровь в жилах моих.
Уже мраки ночи начинали соединяться с курением и дымом, по Москве разливающимся, уже несчастные укрывались в места, непроходимые для спасения жизни. По улицам ничего не видно было, кроме рыщущих варваров. Многие из них подходили к провождающим меня, о чем-то спрашивали, но не получали никакого ответа. Наконец вышли мы за город. Здесь в течение пятнадцати дней я в первый раз вздохнул свободно. Но звук оружия и топот конский, оглашающие окрестности обширного града, напоминали мне о несчастиях Отечества.
Сильный дождь, увлажнявший до излишества землю, затруднял путь наш. Почти на каждом шаге должно было спотыкаться и, чувствуя усталость, требовать отдохновения. Изнуренный несчастиями и голодом, изнемогший от ужасов, я едва передвигал ноги мои. Мысль, что скоро увижу войска российские, подкрепляла меня.
Мы прошли не более тридцати верст — как приблизились к посту последнему. Изнеможенные воины французские лежали, распростершись вокруг огня разведенного. Одни из них запекали на оном мясо конское, другие варили пожелтевшую траву в воде. Сие зрелище было для меня жалко и приятно. Как человек, я жалел о сих бедных тварях, честолюбием в края наши завлеченных; как верный сын Отечества, я желал, чтоб они издохли. Тут один из воинских чиновников снова напомнил мне о ревностном и усердном исполнении данного ими препоручения. И потом, указывая на огни, сквозь лес светящиеся, сказал: «Там русские».
Я оградил себя троекратно крестом и пошел. Не успел приблизиться к огням, коих я не терял из виду, встретился с двумя российскими казаками. Они удивлялись — я радовался. Возможно ли, говорили они, пройти без опасности сквозь французскую армию; я говорил, что безоружных не побеждают. Потом просил, чтоб они представили меня генералу Милорадовичу.
Они меня взяли, и через несколько часов прибыли мы к шатрам российским. Мужественные россы веселились вокруг оных, поя победные песни. Довольство в пропитании удивило меня: множество дичи и прочих мяс лежало грудами. Я подкрепил изнуренные силы мои добрым русским вином и зажаренной курицею, со вкусным хлебом. Все радовались, видя меня, ушедшего из Москвы. Все хотели знать подробно положение войск французских, которое, конечно, и без того уже им было довольно известно.
Казаки скакали по всем рядам, ища Милорадовича. По многочисленности войск наших и по обширности мест, ими занимаемых, не скоро можно было найти его. Занятый военной дисциплиною, он вдыхал мужество и неустрашимость на другом конце. Наконец явился на коне, важен, величествен, с дружелюбной улыбкою подал мне руку, желая поцеловать в плечо; я отклонился немного, почитая себя недостойным сей чести. «Друг мой, — сказал он. — Здесь мы все равны». Я сказал, что имею нужду с ним говорить наедине — мы удалились к уединенному шатру, он сошел с своего коня, взял меня за руку и повел в оной.
Благосклонность, с каковою сей почтенный герой вошел со мною в разговор, для меня была чем-то новым, восхищающим ум и сердце. Может быть, скажут, что она мне казалась необыкновенною потому, что, находясь несколько времени между извергами, я забыл ее совершенно, что чувствования мои огрубели. Правда, что, находясь между французами, можно отвыкнуть от всякого благородного чувствования; но только тому, кто с малолетства привык к их ветрености, непостоянству, нахальству и кощунству; кто каждым их словом дорожит, как редким даром Неба, кто каждый их поступок почитает редким, несравненным, даже божественным. Воспитанный в недре семейства, мыслящего и поступающего всегда истинно по-российски, — я не мог верить их гнусным обаяниям и ежеминутно жалел об откровенности и чистосердечии россиян. Генерал Милорадович облегчил ими грудь мою, угнетенную неимоверными бедствиями.