— О, — сказал он, — тогда нам
— Это точно, — сказал я.
Он посмотрел на меня и улыбнулся; склонился над столом и поцеловал меня в щеку. Он выглядел так безупречно, что никто из сидящих в зале даже на мгновение не заподозрил, будто я — молодой любовник мужчины средних лет. Это был отцовский поцелуй, и они посмотрели на отца с еще большей завистью, чем когда он только вошел в зал.
Он целую вечность играл со своим бокалом. Я успел заказать еще два пива. Он был поглощен кафе «Захер», он смотрел на «Захер» в последний раз; конечно, он воображал, будто это кафе принадлежит ему и что он живет здесь.
— Твоей матери, — сказал он, — все это понравилось бы.
Он сделал неопределенный жест рукой, затем уронил ее на колено.
«Что „все“ ей бы понравилось?» — подивился я. Отель «Захер» и кафе «Захер» — о, да. Но что еще ей бы понравилось? Ее сын Фрэнк, который отрастил бороду и пытается расшифровать послания своей матери с того света при помощи портновского манекена? Ее младшая дочь, которая пытается подрасти? Ее старшая дочь, пытающаяся выведать все, что знает порнограф? А я? Сын, который следит за языком, но больше всего на свете хочет переспать со своей сестрой. И Фрэнни тоже этого хочет! Именно потому она, конечно, и пошла к Эрнсту. Отец не мог знать, почему я заплакал, но он сказал самые правильные слова:
— Так уж плохо не будет, — успокаивал он меня. — Человеческая натура очень здорово устроена — приучается ко всему, — сказал мне отец. — Если мы не становимся сильнее от того, что потеряли, или от того, что нам чего-то не хватает, или от того, что мы хотим что-то, но не можем получить, — сказал отец, — то мы никогда не сможем стать
Все в кафе «Захер» наблюдали, как я плачу, а отец меня успокаивает. Вот почему, наверно, это кафе лучшее в мире: здесь есть что-то, не позволяющее никому испытывать самодовольство при виде чужого несчастья.
Отец обнял меня за плечи, и мне стало легче.
— Покойной ночи, мистер Берри, — сказал бармен.
—
На улице все изменилось. Было темно. Была осень. Первый же человек, который поспешно прошел мимо нас, был одет в черные брюки, черные модельные туфли и белый смокинг.
Отец не заметил человека в белом смокинге, но мне было не по себе от этого предзнаменования, от этого напоминания; человек в белом смокинге был одет для оперы. Он, должно быть, спешил, чтобы не опоздать на спектакль. Наступил, как предупреждала Фельгебурт, «осенний сезон». Сама погода дышала иначе.
Сезон 1964 года в Нью-Йоркской «Метрополитен-опера» открывался «Лючией ди Ламмермур» Доницетти. Я прочел об этом в одной из оперных книг Фрэнка, но он сомневался, чтобы «Лючией» могли открывать сезон в Вене; скорее, сказал Фрэнк, для открытия подобрали бы что-нибудь более венское — «их обожаемого Штрауса, их любимого Моцарта, даже этого боша, Вагнера». А я понятия не имел, когда в том году открыли оперный сезон — в тот же вечер, когда мы с отцом видели человека в белом смокинге, или раньше. Ясно было одно: опера уже открылась.
— Родную «Лючию», по-итальянски, образца тысяча восемьсот тридцать пятого года, впервые поставили в Вене в тысяча восемьсот тридцать седьмом, — рассказывал мне Фрэнк. — И потом, конечно, сто раз возобновляли. Пожалуй, самой примечательной, — добавил Фрэнк, — была постановка с Аделиной Патти в главной роли, а особенно тот вечер, когда у нее вспыхнуло платье, — как раз когда она начала петь безумную сцену.
— Что значит «безумная сцена», Фрэнк? — спросил я его.
— Это надо было видеть, чтобы поверить, — ответил Фрэнк, — но даже и тогда поверить было трудно. В общем, платье Аделины Патти вспыхнуло как раз в тот момент, когда она начала петь безумную сцену. В те дни сцена освещалась газовыми фонарями, и она, очевидно, слишком близко подошла к одному из них. И ты знаешь, что сделала великая Аделина Патти? — спросил меня Фрэнк.
— Нет, — признался я.
— Она сорвала с себя горящее платье и продолжала петь, — сказал Фрэнк. — В Вене, — добавил он. — Вот ведь времечко было.
В одной из оперных книг Фрэнка я прочитал, что с «Лючией» Аделины Патти вечно было все не слава богу. Например, в Будапеште во время безумной сцены кто-то свалился в партер с галерки, прямо на женщину, и в общей панике прозвучал крик: «Пожар!». Но великая Аделина Патти воскликнула: «Никакого пожара!» — и продолжала петь. А в Сан-Франциско какой-то псих бросил на сцену бомбу, и опять бесстрашная Аделина Патти вернула аудиторию на свои места. И это несмотря на то, что бомба взорвалась!
— Маленькая бомба, — уверял меня Фрэнк.