Возвращенцы — мои братья; они голодны. Впрочем, они никогда не были моими братьями. Не были ими на войне, когда мы, направляемые и гонимые непонятною волею, убивали чужих людей; не были они ими и на этапных пунктах, когда мы все по приказанию одного злого человека вытягивали равномерно свои руки и ноги. Сегодня же я уже больше не одинок на свете, сегодня я представляю из себя некую часть возвращенцев.
Они проходили по городу группами по пять или шесть человек. Рассеивались непосредственно пред самыми бараками. Распевали песни пред дворами и домами, пели надтреснутыми, хриплыми, ржавыми голосами, и тем не менее песни эти были прекрасны, как бывает иногда прекрасен в мартовские вечера звук попорченной шарманки.
Питались они в столовой для бедных. Порции становились все меньше, а голод все больше. Бастовавшие рабочие сидели, пропивая свои забастовочные деньги в залах вокзала, а жены и дети их голодали.
В баре фабрикант Нейнер хватал голых девушек за груди, а знатные женщины города лечились от головной боли магнетизмом Ксаверия Злотогора. Ксаверий Злотогор, однако, не мог утолить при помощи своего магнетизма голода бедных женщин.
Его искусство было пригодно только для легких болезней. Голода он удалить не мог, как не был в силах устранить всеобщее недовольство.
Фабрикант Нейнер не слушался советов Каннера и взваливал всю вину на Бломфильда.
Какое, однако, Бломфильду было дело до всей этой местности, до ее голода и обстоятельств ее жизни? Его умерший отец Иехиель Блюменфельд не ощущал голода, а ради него сюда приезжал Генри Бломфильд.
В городе возникли кинематограф и фабрика для изготовления безделушек. Но что за польза была от этого для жен рабочих? Безделушки предназначались для господ, игрушки не годились для рабочих. За хлопушками и пылающими лягушками, а также в кино они могли бы забыть о Нейнере, но не о голоде.
Звонимир объявил однажды:
— Наступила революция!
Когда мы сидим в бараках и разговариваем с возвращенцами — пока на дворе беспрерывно льет косой дождь, — мы ощущаем революцию. Она исходит с востока, и никакая газета, никакие войска не в силах задержать ее.
— Отель «Савой», — говорит Звонимир возвращенцам, — богатый дворец и тюрьма одновременно. Внизу, в прекрасных обширных комнатах, живут люди богатые, друзья фабриканта Нейнера, наверху — жалкие псы, те, кто не в состоянии оплатить свои комнаты и закладывает Игнатию свои чемоданы. Владельца гостиницы — он грек — никто не знает; не знаем его и мы оба, а мы парни сметливые.
Все мы уже много лет не лежали на таких прекрасных мягких кроватях, какими пользуются господа из первого этажа гостиницы «Савой».
Все мы уже давно не видали таких красивых нагих девушек, каких видят господа внизу, в баре отеля «Савой».
Этот город — могила бедных людей. Рабочие фабриканта Нейнера глотают пыль щетины, и все умирают на пятидесятом году своей жизни.
— Мерзость! — кричат возвращенцы.
Из тюрьмы не выпускали того рабочего, который поколотил Игнатия.
Каждый день рабочие идут к отелю «Савой» и к тюрьме.
Ежедневно в газетах сообщается о забастовках в текстильной промышленности.
Я чую революцию. Банки — так рассказывают у Христофора Колумба — собирают свою наличность и отправляют ее в другие города.
— Полицию собираются усилить, — сообщает Авель Глянц.
— Хотят посадить возвращенцев, — рассказывает Гирш Фиш.
— Я уеду в Париж, — говорит Алексаша.
Я так и думал, что Алексаша поедет в Париж, но не один, а со Стасей.
— Нельзя еще раз бежать, — жалуется Феб Белауг.
— Начался тиф, — рассказывает военный врач после обеда в зале файф-о-клока.
— Как уберечься от тифа? — спрашивает младшая дочь Каннера.
— Смерть всех нас заберет! — заявляет военный врач, и мадемуазель Каннер бледнеет.
Пока же смерть забирает только нескольких жен рабочих. Заболевают дети и попадают в больницу.
Чтобы уменьшить опасность заражения, закрывается столовая для бедных. Таким образом голодающие перестали получать суп.
Возвращенцев нельзя было больше интернировать в бараках: возвращенцев было слишком много. Это были целые толпы народов.
Полицейский офицер сообщает, что подано ходатайство об увеличении состава. Полицейский офицер не волновался. Он теперь носит револьвер и встает не в десять, а в девять часов. Он размахивает своими замшевыми перчатками, как будто нет никакого тифа.
Болезнь унесла нескольких бедных евреев. Я видел, как их хоронили. Еврейки подняли сильный плач, крики наполнили воздух.
Ежедневно умирало по десять-двенадцать человек.
Дождь падает косо и заволакивает город, а под дождем движется волна возвращенцев.
В газетах огнем горят ужасные новости, и рабочие Нейнера ежедневно появляются перед отелем и поднимают крик.
Однажды утром не оказалось Бломфильда, Бонди, шофера и Христофора Колумба.
В комнате Бломфильда нашлось письмо на мое имя. Игнатий передал его мне.
Бломфильд пишет: