– Ребята, я наконец-то достала Хемингуэйя! – «Снега Килиманджаро». Вчера стала читать и уже на второй странице прямо впилась в текст. Вечер, ночь читала. К утру с неохотой задремала.
– Взасос ночами
– Иди ты!
– Вера, надо произносить – Hemingway, – покровительственно сказал Гога и как бы нечаянно положил ладонь на плечо Веры.
Она выскользнула из-под его руки с трепыхающимися пальцами и тайком взглянула зачем-то на Афанасия. Тот был величаво хмур и неподвижен, как статуя.
– Повтори: Hemingway, – однако не отставал Гога. Вера с неудовольствием повторила. – Неправильно! Попробуем ещё разок: Hemingway.
Афанасий медленно повернулся туловищем к Гоге и едва удержался, чтобы не сказать: «Эй, ты, командир с обтянутыми ляжками!»
Одному себе налил и тем же грубым опрокидом выпил. Не закусил, а занюхал кулаком.
– Ну тебя! Хочешь, чтобы я язык сломала?
– А роман «To Have and Have Not» не читала? Я – в оригинале. Знай наших!
– О, ты у нас гений.
– Послушайте, вчера от Жоржика получил в письме из Питера, – свежайшее евтушенковское творение! – торжественно, но шепотливо сообщил Гога. – Мы – «Пушкин, Пушкин!», а истинное
– Однако ты загнул, дядя! – наморщился Магога.
– Ничего не загнул. Слушайте и внимайте:
Гога, нечаянно натолкнувшись на низовой взгляд Афанасия, сбился, спутался. Все пристально и тревожно посмотрели на этого правильно – в пиджаке и при галстуке – одетого незваного гостя. Возможно, им показалось, что он только сейчас неожиданно, каким-то волшебным образом вырос перед ними.
Он понял, что означают их взгляды, и –
Гога кашлянул – прочищающе-громко, явно говоря: «Что хочу, то и ворочу». И, продолжая декламацию, подтолкнул стих непомерно высоко, так, что голос его взвился и засвистел:
Однако Вера не желала продолжения:
– Ребята, давайте, наконец-то, танцевать! Мы же собрались, чтобы дурачиться и наслаждаться жизнью. Мы, чёрт возьми, дети Солнца! Самого Солнца! – И установила иглу на новую пластинку.
– Нет, нет, Вера! Протестую! Давайте стихи читать! – потребовала Кэтка, сбрасывая иглу с пластинки. – До упаду. Чтоб пьяными стали. Но от поэзии. А – не как
– Братцы кролики, давайте пить! – предложил Магога. – Вы что, забыли голос Рима: «Истина в вине»?
И ещё декламировали стихи, и потягивали коньяк, и откусывали от трюфелей.
Афанасий страшно заскучал. Он опрокидывал рюмку за рюмкой, единолично осушая бутылку, и понимал, что поступает по-свински перед этими ребятами. Но так свойственный ему дух противоречия и противления обстоятельствам подхватил его и уже понёс куда-то, не давая одуматься, осмотреться, смириться.
Ему захотелось оказаться в Переяславке, за родительским или братовом столом и чтобы перед ним была миска с картошкой, желательно, в мундирах, и солёные огурцы, и квашеная капуста, и шматки того чудесного сала и ещё что-нибудь такое «душевное», как назвал он в себе. Но желаннее и дороже – заглянуть бы в глаза землякам, приобнять бы и потрепать брата, сказать отцу, мол, держись, батя. И обнять его, крепко и нежно.
Афанасий, не вступая в разговоры, выпил изрядно, не закусывал, хотя Вера единственно для него принесла нарезанной колбаски; в бутылке коньяка уже осталось на донышке. Казалось, что он стал засыпать – опустил голову и даже призакрыл глаза. Но неожиданно и решительно встал и произнёс, ломая чьё-то стихотворение:
Молча постоял надо всеми во всю свою громоздко нависающую удаль. Губы его сдвинуло неприятной усмешкой, хотя хотел, похоже, просто, а может, и повинно, улыбнуться: