Совершенно не удался ему, например, Кузьма Минин. В его речи на Нижегородской площади нет порывов народного красноречия, чем он был славен. Не удался и сам Юрий Милославский. Какими бы добродетелями автор ни наделял своего героя, он получился человеком без лица — нет в нем ничего увлекательного и самобытного. Но об этом, пожалуй, лучше умолчать. К чему говорить о том, чего в романе нет, довольно и того, что в нем есть.
Самому не терпится приняться за создание обширного исторического повествования. И он непременно возьмется, как только кончит "Онегина". В голове копышится уже не один роман. Хочется написать роман истинно исторический — без напыщенности французских трагедии, без чопорной чувствительности западных романов, а современно, так сказать, домашним образом. Без холопского пристрастия к царям и героям…
Отбросив перо, Пушкин снова принялся ходить по комнате. Найти и показать в истории живую личность. И Петра показать живого. Не идола, не истукана, а живого! А уж если кто был по-настоящему жив в истории, так именно Петр. Тут нужна всеобъемлющая трезвая мысль и вдохновение истинное. Надобно перенестись, вжиться в его эпоху. И не держаться устава, как слепой стены, от чего предостерегал сам Петр, а действовать по обстоятельствам. И он непременно сделает это. Пушкин чувствовал, что силы его достигли зрелости в ему по плечу взяться за такой труд…
Нет призвания выше, чем быть писателем. Вяземский как-то сказал: у нас писатель с гением сделал бы более Петра Великого. Он прав. Впрочем, почему только у нас? Писатели во всех странах — класс самый малочисленный и самый влиятельный. Именно они на целые поколения налагают свой образ мыслей, свои страсти… и свои предрассудки. Никакое богатство не может перекупить влияние обнародованной мысли! Никакая власть, никакое правление.
Мысль! Всемогущая мысль!.. Она может оставить свой неизгладимый след на целой череде поколений и… быть непонятой современниками. Какое трагическое непонимание встречаешь у людей, которые тебя окружают! И хвалят не за то, и бранят… Хвалят за звонкие рифмы, за гибкость четырехстопного ямба… Поистине жалка участь поэта, ежели он славен подобными победами. Сам он ценит в писателе иную, высшую смелость. Смелость Данте, Шекспира, Гёте в "Фаусте"… Страшит мысль, что "Годунов", ежели его удастся все-таки издать (ведь вот уже сколько времени его все "читает" Николай!), будет не понят, как не поняли ни "Онегина", ни "Полтавы", ни "Нулина".
Подумать только, что пишет этот журнальный шут а "Вестнике Европы": "Для гения недостаточно смастерить Евгения!" В чем только автора не обвиняют — и в бурлацких выражениях, и в попытках подделаться под тон простонародного разговора, и даже в безнравственности! А совсем недавно он наткнулся в "Северной пчеле" на заметку в связи с его возвращением из Арзрума: "В пустыне нашей поэзии появился опять Онегин, бледный, слабый… сердцу больно, когда взглянешь на эту бесцветную картину…"
Какой вздор! Не иначе, как это написал сам Фиглярин. Но ведь это же напечатано! И написать такое о его свободном романе, которому он отдал восемь лет жизни. Нет, никто, в сущности, не понял и не оценил своеобразия его романа…
Приходится только утешать себя тем, что дружина писателей и ученых всегда впереди и именно им определено выносить первыми выстрелы неприятеля, раз они прежде других бросаются на приступ предрассудков и невежества.
И все же порой не терпится бежать от этой грязной брани, от мелочных придирок царя, Третьего отделения, цензуры, духовной и светской.
Но куда убежишь? За границу? Да что там заграница… Просился поехать в Дерпт, в Черниговщину, в Полтаву, даже в Пензу… И туда не пускают. Что уж туг говорить о Париже!
И все-таки сделал еще одну попытку. Полторы недели назад вошел с официальным ходатайством к Бенкендорфу о высочайшем дозволении отправиться с посольством в Китай.
На столе, среди бумаг, черновик письма. Писал он изысканно вежливо, по-французски — в русском Александр Христофорович не силен, в отличие от государя, который и по-французски и по-русски говорит изрядно и не мешает обоих языков, как тут принято в обществе.
Пушкин пробежал глазами свое письмо, хотя мог этого и не делать — помнил его наизусть:
"Мой генерал,
Так как я еще не женат и не нахожусь на государственной службе, я хотел бы совершить путешествие либо во Францию, либо в Италию. Если это не будет мне разрешено, я просил бы дозволения посетить Китай с миссией, которая туда отправляется…"
Китай он сознательно поставил в прошении на последнее место. У него не было иллюзий: ни во Францию, ни в Италию не пустят. Но, не пуская в Европу, тем труднее отказать в поездке в далекий Китай, где нет ни Робеспьеров, ни карбонариев.
А дальность расстояния и трудности пути его не пугают. Довольно попутешествовал он на своем веку и по югу, и по северу. Он превосходно чувствовал себя и в полуразрушенном землетрясением домике Инзова в Кишиневе, отлично засыпал в драной палатке нашей полевой армии на Кавказе, и просыпался в ней под рев пушек, и скакал по ущельям под пулями черкесов.