— К чему же с меня портрет-то писать? Да и не положено лицу монашествующему свое обличье на светских парсунах увековечивать. А я недавно опять чуть под суд Святейшего Синода не угодил. Поместил в книжке о Монголии несколько своеручных рисунков — ну монголы, монголки, и пешие, и на конях, а как фронтиспис поместил портрет благородного китайца в летнем одеянии. А начальство усмотрело в нем мой автопортрет, и едва-едва от суда Синода я отвертелся. Так что уж не стоит синодальных гусей дразнить. Покажите-ка мне лучше портреты ваших товарищей, про которые вы мне говорили намедни.
— Одно другому не мешает. Вы будете мои рисунки рассматривать, а я вас писать. Только поднимемтесь-ка наверх, на антресоли. А то тут при свечах вы ничего не разглядите. Там наверху у меня и живописный кабинет, и слесарная мастерская.
Они поднялись по крутой и шаткой лестнице на антресоли, которые были устроены под окошком и перекрывали почти половину комнаты, деля и в высоту ее пополам. Подмостки были огорожены резной деревянной решеткой.
Тут хоть и было низковато и, стоя, они почти касались головой потолка, но зато светло. Окошко было низенькое и длинное, наподобие тех, что прорубают в конюшнях.
— Очень мудрое сооружение, не правда ли, отец Иакинф? — спросил поднявшийся вместе с ними Михаил Александрович. — И я с помощью Николя тоже завел себе антресоли. Правда, не такие основательные, как у него. У меня там только стул да небольшой столик помещаются. Но зато, когда надобность в них миновала, я могу их опустить с помощью ворота, который мы с Николя соорудили. Тут многие нашему примеру последовали. Как же иначе? Видите, отпустили-то нам свету божьего на медную полушку. А вечно при свече можно совсем себе глаза испортить.
— Отец Иакинф, садитесь-ка вот сюда, к столу. Напротив окошка и чтобы свет падал чуть сбоку. Я устроюсь вот тут насупротив и буду рисовать, а Мишель покажет тем временем рисунки.
Михаил Александрович достал с полки несколько больших картонов, развязал тесемки и стал показывать рисунки — лист за листом, называя тех, на портретах которых не было автографов.
Иакинф с интересом разглядывал их. Какие это все разные были люди! Никого из них он не знал. Но у него было такое ощущение, что он знакомится сегодня со множеством новых людей. В каждом портрете отчетливо видна личность, своеобычный характер, который с другим не спутаешь. В каждом угадывалась биография, своя неповторимая история. И все-таки, несмотря на разность, было в них что-то общее. Может быть, это общность судьбы их чем-то неуловимо сближала или сам пытливый взгляд художника невольно запечатлевался на этих лицах?
Михаил Александрович переворачивал перед ним лист за листом. И от каждого Иакинфу было трудно оторваться.
Якубович. Красивое лицо одержимого. Шрам на лбу и черные пылающие глаза. Кажется, один этот огнеокий взгляд способен испепелить врага.
А вот совсем другое лицо. Павел Выгодовский. Чем-то, должно быть мягкостью взгляда, напоминает он женщину.
И вот совсем иная мягкая доброта в глазах Ивана Ивановича Пущина, которого, тем не менее, с женщиной не спутаешь.
Сергей Иванович Кривцов — красавец, вот с кого, кажется, надобно б писать Аполлона.
Михаил Сергеевич Лунин. Мужественное, благородное лицо. Судя по тому, что Иакинфу приводилось слышать, ему, должно быть, уже много за сорок, а было а его лице что-то юношеское, несмотря на все понимающую усмешку из-под солдатских усов. Коротко остриженные волосы и распахнутый ворот рубахи свидетельствовали, что он мало заботится о том, как выглядит, а небольшие, карие, чуть исподлобья глядящие глаза были зорки, как у хорошего стрелка или охотника.
А как непохожи оказавшиеся в папке рядом Александр Одоевский и Михаил Фонвизин. И не столько чертами — оба вроде русоволосые, у обоих усы и продолговатые лица, но самим выражением. У одного — Одоевского — задумчивый, несколько рассеянный взгляд, устремленный куда-то в пространство. Чувствуется в человеке тот дальнозоркий ум, который превосходно видит вдаль и не замечает того, что у него перед глазами. И Фонвизин — тип настоящего русского барина, знающего себе цену, исполненного чувства собственного достоинства, с проницательным взглядом умных карих глаз, которые, может, и не заметят высокой горы на горизонте, но зато уж не дадут споткнуться о камень на дороге. В нем легко можно было угадать охотника до изысканных блюд. Иакинф подумал, что человек этот, может, и впрямь был полон в свои молодые годы того благородного свободомыслия, которое нередко проходит с первым седым волосом. И тотчас же себя одернул, — а вот ведь не прошло, а, напротив, привело в каземат, на каторгу.
И так в каждом портрете что-то свое, неповторимое, зорко схваченное и так умело переданное на бумаге.
Иакинф поделился этим вслух.