Так больше Иакинф ничего и не добился.
А через несколько дней, когда их караван расположился станом на берегу темноводной реки (она так и называлась Хара-гол, что значит Черная), приветить российских путешественников пожаловал владетель окрестных кочевий. То был не простой лама, а настоятель расположенного поблизости монастыря, человек книжный, побывавший, как выяснилось, в самой Лхассе, Монголы величали его почтительно ихэ-ламой.
Иакинф условился с Первушиным, что тот поедет сегодня во главе каравана, а сам он будет его замыкать. Как ни ворчал, пристав, оставил Иакинф при себе и его переводчика. А переводчик у того был изрядный, не чета другим толмачам. Звали его Никанором. Человек пытливый и грамотный, из коренных забайкальских казаков, уже немолодой, с густой, словно присыпанной солью, кудреватой бородой, он не раз бывал в монгольских степях, сопровождая курьеров сибирского генерал-губернатора, и с посольством графа Головкина в позапрошлом году сюда ездил. За время своих поездок он узнал кое-какие монгольские обычаи, относился к монголам уважительно и легко находил с ними общий язык.
Утро было тихое, ясное. Вышедшая за время летних дождей из обросших тальником берегов река спокойно катила свои холодные темные воды.
Обрадованный тем, что можно будет провести тут часа два-три, дав каравану уйти подальше, Иакинф усадил почтенного ихэ-ламу на ковер, расстеленный на берегу, сел с переводчиком чуть поодаль и после обычных восточных учтивостей принялся за расспросы.
Начал он с того, что попросил рассказать, почему так много у них лам и что означает самое слово "лама".
Ихэ-лама, коренастый, упитанный монгол с круглой, как арбуз, бритой головой, широким, сливающимся с надбровьями носом и живыми узенькими глазами, на минуту задумался и потом стал объяснять.
"Лама", оказывается, слово не монгольское, а тибетское, и означает оно "духовная мать"… Оттого, что люди, в сей сан посвященные, по-матерински должны любить всех людей и всех тварей животных, заботиться о сохранении и спасении оных. Печься о них, как мать о детях своих печется…
Рассказывал ихэ-лама обстоятельно, не торопясь. Ему, должно быть, приятно было, что важный русский монах, едущий с многолюдной свитой в Пекин, расспрашивает о его вере и слушает с таким вниманием.
Жаль только, вести беседу приходилось через переводчика. А какой ни дельный переводчик был Никанор, и ему переводить слова ихэ-ламы было нелегко. То и дело он перебивал ихэ-ламу, просил повторить сказанное, порой между толмачом и рассказчиком начинались долгие препирания, в которых Иакинф при всем старании не мог разобрать ни слова. И нередко после такой долгой и трудной беседы Никанор только тяжело вздыхал, беспомощно разводя руками.
— Уж не знаю, ваше высокопреподобие, как и пересказать вам его слова. Больно уж все мудрено. Да для многих его речений я и слов-то подобрать не могу. Все, все, все, что есть, — Никанор сделал широкий круг руками, словно обнимая небо и землю, — на два царства, а лучше сказать, на два особливых мира делится. На мир духовный — нирвана по-ихнему — и царство плоти. Нирвана эта ихняя — извековечна. Ни конца, ни предела будто она не имеет. А все, что из плоти, — временчиво и, рано или поздно, непременно должно разрушиться. Обличья мира плотского (сансарой они его прозывают) зыбучи — будто песок в Гоби. И вот, ваше высокопреподобие, пока человек во плоти, пока плоть над ним властвует, мечется он, будто овод над скотиной, плутает, словно слепая лошадь по степи…
— Короче сказать, удел человека — суета, мучения к страдания. Так? И каждый человек от рождения обречен на страдания и не в силах от них избавиться?
— Не знаю, право, как бы повернее передать вам его слова, ваше высокопреподобие, — вздыхает переводчик, выслушав пространный ответ ихэ-ламы. — Пока душа связана телом, она страждет — алчет жизни и трепещет смерти. И весь-то век живет человек под неизбывным страхом смерти. Желания у него переменчивые и неудоволенные. Вот и выходит, что сама-то жизнь человечья и рождает страдания. Оттого-то, говорит он, и надобно каждому целью себе положить избавиться от телесных, плотских желаний.
Иакинф слушал и поглядывал на этого дородного, видно любившего поесть, ихэ-ламу, чем-то неуловимо напоминавшего ему архимандрита Сильвестра. Ну уж сам-то он вряд ли станет сдерживать свои желания, невольно подумалось Иакинфу.
— Ежели человек ведет жизнь непорочную, добродетельную, — доносилось между тем до него, — он может заслужить счастливое перерождение в будущем. В этой жизни он нищий пастух, а в будущей — владетельный князь или, скажем, просвещенный лама.