Мне иногда думается, что Отец Климент даже ко мне с первого раза лично расположился за то, именно, что я тоже восхищался Афоном и его обителями. Мы познакомились летом. В семи верстах от Оптиной, в лесной глуши, есть дача, на которую ездит иногда отдыхать от многолюдства давно уже изнемогающий Оптинский старец, отец Амвросий. Там, на небольшой зеленой лужайке построена простая, чистая и просторная изба; в ней по несколько дней проводит от времени до времени отец Амвросий. Люди однако и там находит его. Когда я посетил в первый раз Оптину, я должен был ехать на эту дачу, чтобы передать духовнику письма, которые у меня были к нему с Афона. Вокруг избы на лугу уже было довольно много народа: монахи, крестьяне, крестьянки, монахини, дамы. Длинные жерди на столбиках были заложены со всех сторон, чтобы все разом не теснились к Старцу и не мешали ему беседовать тихо с тем, кого он уже позвал.
Все терпеливо ждали: одни сидели на траве, другие стояли, облокотившись на жерди, в надежде, что Старец, проходя мимо, благословит их или скажет хоть какие-нибудь два слова. Многие, имея какое-нибудь дело, желали только одного, чтобы при начале этого дела Старец молча перекрестил их. Больше ничего. Для этого многие приходят издали.
Было очень жарко. Болезненный Старец в это время ходил тихонько по лугу под большим полотняным зонтиком и разговаривал с каким-то мужиком. Они беседовали долго. Когда очередь дошла до меня, то Старец, уже утомленный ходьбой, позвал меня в комнату и там я увидел пред собою монаха небольшого роста, белокурого и с чрезвычайно приятным и веселым лицом. Это был Зедергольм; я об нем слышал еще на Святой Горе; мы познакомились и пошли вместе ходить в тени деревьев. Тут я говорил ему много об Афоне, о Турции, о греко-болгарской распре. Отец Климент слушал меня, прерывая, расспрашивая, соглашаясь, и на лице его, я помню, блистала такая радость, что я никогда этого светлого выражения не забуду. Я, кажется, всеми этими рассказами и мнениями подкупил его в мою пользу, и мы стали почти сразу друзьями. Я помню, он не раз говорил мне потом с выражением сильного чувства: «Да! вы были тогда как бы обвеяны святыми местами!»
Вот ему что нравилось! Не я сам, может быть, ему нравился, а тот мысленный воздух, который я принес с собой, возвратившись их Турции.
Я не стану выписывать сюда из краткого дневника отца Климента, где именно он был на Афоне, в каких обителях, каким святыням поклонялся; не стану перечислять всех лиц, с которыми он виделся или с которыми говорил. Дневник его очень краток; это скорее конспект для памяти, по которому сам хозяин его мог бы составить позднее хороший отчет о своем путешествии; обо всем почти сказано кратко, только для себя; но материал сам по себе так обилен, что и эти сухие выписки заняли бы здесь слишком много места.
Подробнее всего записаны у него беседы: с грузином, восьмидесятилетним старцем Илларионом, знаменитым подвижником; с другим Илларионом, греком, иеродиаконом Руссика и с отцом Анфимом, болгарином, игуменом Зографского болгарского монастыря. С грузином Зедергольм беседует о высших вопросах: о монашестве, о подвигах, советуется с ним. С греком он говорит о состоянии Великой Церкви, преобразование которой тогда имели в виду в Царьграде. С болгарином он рассуждает о греко-болгарском вопросе. Все трое – люди высокой жизни. Отец Иларион (грузин), пустынник и подвижник, не уступающий отшельникам времен великого Антония и Онуфриря; отец Анфим (болгарин), примерный, превосходный игумен; иеродиакон Иларион, грек, поданный России, добрый, прямой, правдивый, оставшийся верным своим высоко-христианским убеждениям, даже и во время печальных национальных распрей последних годов на Афоне.
Зедергольм всех их видимо чтит, всех их внимательно слушает и тщательно записывает их речи в свой дневник, но пустыннику Иллариону он ничего не возражает, он только благоговеет пред ним; в беседах же с болгарином и греком он точно также, как и в разговорах своих с разными лицами в Константинополе, является нередко «plus royaliste, que le roi».