«Хочется, милый друг, по душе поговорить с вами. Никому так, как вам, не могу так легко высказать, — знаю, что никто так не поймет, как бы неясно, недосказанно ни было то, что хочу сказать. Вчера был серьезный день. Подробности фактические вам расскажут, но мне хочется рассказать свое — внутреннее. Жалею и жалею ее и радуюсь, что временами без усилия люблю ее. Так было вчера ночью, когда она пришла покаянная и начала заботиться о том, чтобы согреть мою комнату и, несмотря на измученность и слабость, толкала ставеньки, заставляла окна, возилась, хлопотала о моем… телесном покое. Что ж делать, если есть люди, для которых (и то я думаю до времени) недоступна реальность духовной жизни. Я вчера с вечера почти собрался уехать в Кочеты, но теперь рад, что не уехал. Я нынче телесно чувствую себя слабым, но на душе очень хорошо. И от этого–то мне и хочется высказать вам, что я думаю, а главное — чувствую.
Я мало думал до вчерашнего дня о своих припадках, даже совсем не думал, но вчера я ясно живо представил себе, как я умру в один из таких припадков. И понял то, что, несмотря на то, что такая смерть в телесном смысле, совершенно без страданий телесных, очень хороша, она в духовном смысле лишает меня тех дорогих минут умирания, которые могут быть так прекрасны. И это привело меня к мысли о том, что если я лишен по времени этих последних сознательных минут, то ведь в моей власти распространить их на все часы, дни, может быть, месяцы, годы (едва ли), которые предшествуют моей смерти, могу относиться к этим дням, месяцам, так же серьезно, торжественно (не по внешности, а по внутреннему сознанию), как бы я относился к последним минутам сознательно наступившей смерти. И вот эта–то мысль, даже чувство, которое я испытал вчера и испытываю нынче, и буду стараться удержать до смерти, меня особенно радует, и вам–то мне и хочется передать ее. — В сущности, это все очень старо, но мне открылось с новой стороны…».
Все это время отец ничего не мог писать. Отвечал на письма, немного писал о социализме. «Не могу работать, писать, но слава Богу, могу работать над собой. Все подвигаюсь». А на следующий день, 18 октября, он объясняет свои слова следующей записью: «Слава Богу, без сожаления чувствую хорошую
19 октября. «Ночью пришла С. А.: «Опять против меня заговор». — «Что такое, какой заговор?» — «Дневник отдан Черткову. Его нет». — «Он у Саши». Очень было тяжело, долго не мог заснуть, потому что не мог подавить недоброе чувство».
В тот же день отец записал: «Опять ничего не делал, кроме писем. Здоровье худо. Близка перемена. Хорошо бы прожить последок получше. С. А. говорила, что жалеет вчерашнее. Я кое–что высказал, особенно про то, что, если есть ненависть хоть к одному человеку, то не может быть истинной любви».
Отец видимо ослабел. Куда девалась его жизнерадостность, бодрость.
21 октября к отцу пришли трое крестьян: Михаил Новиков, с которым отец и раньше видался и переписывался — умный, развитой человек, разделявший взгляды отца — и двое местных крестьян. Уже давно я не видела отца в таком веселом настроении. Когда я пришла к отцу за письмами, он, встретив меня в столовой, увел меня в кабинет, из кабинета повел в спальню. — «Пойдем, пойдем, — говорил он лукаво улыбаясь, — я тебе большой секрет скажу, большой секрет». Я шла за ним и мне, глядя на него, тоже было весело. В кабинете отец остановился и сказал: «А знаешь ли ты, что я придумал. Я немножко рассказал Новикову о нашем положении и о том, как мне тяжело здесь. Я уеду к нему. Там меня уж не найдут. А Новиков мне рассказал, как у его брата была жена алкоголичка, так вот, если уж очень начнет безобразничать, брат походит ее по спине, она и лучше. Помогает». — И отец добродушно засмеялся. — «Вот поди, какие на свете бывают противоречия».
Я рассказала отцу, как один раз Иван–кучер вез Ольгу, она спросила его, что делается в Ясной. Он ответил, что плохо, А потом обернулся к ней и сказал: — «А что, ваше сиятельство, у нас по–деревенски если баба задурит, муж ее вожжами, — шелковая сделается».
Отец стал еще больше смеяться. «Да, да, вот поди ты, какие бывают…». — «Да это по–моему и не противоречие, — перебила я его, — а только у них вожжи настоящие, веревочные, а у нас должны быть вожжи нравственные». — «Да, да. А я, должно быть, все–таки уеду», — повторил он.
В дневнике для одного себя от 21 октября он записал: «Очень тяжело несу свое испытание. Слова Новикова: «походил кнутом. Много лучше стала», и Ивана: «в нашем быту вожжами», все вспоминаются, и недоволен собой. Ночью думал об отъезде. Саша много говорила с ней, а я с трудом удерживаю недоброе чувство».
24 октября отец продиктовал мне письмо Михаилу Новикову.
24 октября 1910 г.
«Ясная Поляна.
Михаил Петрович,