«Их отследили, как дилетантов, – рассуждал Тополянский. – То есть в операции (назовем ее условно операция «Кроссворд») задействованы суперпрофессиональные ликвидаторы, оснащенные сверхмощной аппаратурой прослушивания, да еще и с лицензией на убийство. Теперь ни малейших сомнений: Фогель здесь ни при чем. Он никак не мог влиять на события. Стало быть, Прижогина убрали, чтобы тот своими показаниями не снял последние подозрения с Ефима Романовича, не опознав в нем покупателя валенок. Грим, парик, искусство визажиста – вот вам и Фогель в магазине… Но Прижогин мог и усомниться. Ну и что? Это повод убрать? Да еще отягощая содеянное устранением двух оперов МУРа?»
Завтра в полдень Алексея Анисимовича ждал с докладом лично зам генпрокурора. Никогда еще Тополянский не был хуже готов к отчету, чем сейчас. Он впервые, да, пожалуй, впервые за долгую практику, чувствовал себя не просто обескураженным, но раздавленным обстоятельствами дела. Он впервые не понимал ни мотивов, ни механизма, ни, тем более, заказчика этой череды преступлений. И если формальная логика приводила к выводу, что со всем этим как-то связан Мудрик и его люди, то здравый смысл отказывался принять причастность столь высокосидящего и могущественного человека к такой витиеватой, многозвенной цепочке убийств вокруг жалкого, политически и физически немощного человечка. Простого человечка, на которого выпал прихотливый жребий судьбы.
И еще один вопрос, на который Тополянский не находил ответа: если со всем этим как-то связан Мудрик, почему из высших эшелонов прокурорской (читай –
Стемнело. На заднем сиденье клевал носом изможденный Фогель. Видно, организм уже не справлялся со стрессами и спасался, отключая сознание. Вадик Мариничев восседал как ни в чем не бывало, с любопытством глядя на мелькающую за окном люминесцентную Москву. Тополянский наблюдал его в зеркале заднего вида. Хорош парень. Сообразителен, невозмутим, неутомим. Может сделать карьеру. Но юноше придется расстаться с некоторыми иллюзиями. Кажется, он искренне верит в силу правовой системы. И, похоже, неважно пока ориентируется в тех политических координатах, без учета которых, увы, некоторые дела не могут быть расследованы успешно или же успех будет чреват ба-а-альшими личными неприятностями.
Тополянский решил продержать Ефима Романовича взаперти еще одну ночь и принять решение по итогам завтрашнего доклада руководству. Доклад не сулил ничего хорошего. Весьма вероятно, что завтра примут решение по нему самому и завершится его профессиональная карьера. Он внутренне готов был к такому исходу, тем более что усталость, накопившаяся за последние годы, дала о себе знать как никогда именно на этом головокружительном, невразумительном и крайне странном деле.
Было и еще кое-что тревожное. Вадик, пребывавший в добрых отношениях с девушкой из пресс-службы прокуратуры, выяснил, что за последних два весьма бурных для оперативной и следственной бригады дня о деле не появилось ни строчки даже в желтых, деполитизированных изданиях. Как в рот воды набрали. Это был симптом. Вероятно, кто-то этой воды залил им в глотку (остренькая ассоциация!) и приказал захлопнуть пасть. Это никак не вязалось с первоначальной, так и не отмененной командой руководства распутывать по полной программе, без оглядки на лица. Опять нестыковка, опять нестандарт!
Фогель очнулся и тупо спросил:
– Куда мы едем?
– Как куда, Ефим Романович? Я же объяснял – в безопасное место, в наше убежище, – как можно более безмятежно ответил Тополянский, полуобернувшись к виновнику всех своих бед и проблем. – С вами останется Вадим. И только до завтра… А завтра домой, к жене, детям…
Тополянский осекся, поняв, что допустил бестактность. У Фогеля один сын, он далеко, и не стоило бы так…
– Я больше не желаю прятаться, скрываться, спасаться, я хочу домой сейчас, и будь что будет, – неожиданно спокойно и твердо произнес Фогель. – К тому же, уверяю вас, на этой вашей партизанской заимке не менее опасно хорониться, чем в любой из московских квартир или подворотен. Мы все как на ладони. Мы пешки на шахматной доске. Нас передвигают, пока мы нужны живые. Те фигуры, которые в этой партии были обречены, – их уже съели.
– Э нет, уважаемый Ефим Романович, есть еще одна фигурка, есть, – выдохнул Тополянский, выразительно поглядев на Фогеля сквозь полумрак салона. И вдруг услышал непривычно тихий и уверенный голос Вадика, произнесшего многозначительно:
– Одна ли?
– Кого ты имеешь в виду? – с удивлением поинтересовался Алексей Анисимович, но в этот момент мягко сработали тормоза, и Рустамчик констатировал:
– Приехали.