Я подозревал, что бутылка самого-самого дорогого коньяка хранится в закромах и буфетчице придется за ним идти. Так и вышло. Едва она скрылась, я открыл окно на максимум, вполз в него головой вперед, встал на раму, а потом переполз на крышу поезда. На крыше я побежал к восьмому вагону. Быстро сосчитал нужное купе. Свесился, уцепившись ботинками за железный выступ, нужный хер знает для чего. Я понимал, что могу навернуться. Также я понимал, что мне будет непросто разбить кулаком окно, пробраться внутрь и убить Оленя до того, как он откроет купе и убежит. Собственно, я и не собирался разбивать стекло кулаком. Я собирался вежливо постучать с перепуганным лицом, чтобы меня впустили. Если, конечно, они обратят внимание на стук за своим поревом. Гнусным, грязным, животным поревом. Я свесился и заглянул в купе, распластав руки, как муха лапки. Ангел и Олень сидели за столом. На столе стояли дорожные шахматы. Все были одеты. Даже Ангел прикрыла шмотками свои перси. Какой, Господи, восторг! И какой, Господи, развод. Я чуть не обосрался от облегчения. Я уже пополз назад, когда увидел впереди туннель. Как недальновидно! До туннеля оставалось метров десять, когда я все-таки вполз на крышу и лег на спину. Над головой замелькала чернота. Уши наполнились лязгом. Она играет с Оленем в шахматы, только и всего! А сама думает, будто я думаю, что она там трахается. Нет уж. Такого удовольствия я ей не доставлю. Пусть думает, что я думаю, как она думает, а я буду делать вид, что так оно и есть. Трахаешься – трахайся. Метамодернизм. Спокойно совершенно. У меня это легко получится. Ну, играла в шахматы и играла, что тут такого? С этим я запросто могу жить.
В ресторан я вернулся тем же путем, каким ушел. Буфетчица стояла за стойкой и прифигела.
– Не блажи, мать. И полицаев не надо. Тебе никто никогда не поверит. Физически провернуть финт с крышей почти невозможно.
Буфетчица кивнула задумчиво.
– Коньячок берешь?
– Конечно.
Пятнадцать тысяч рублей. Бутылка «Курвуазье». Хорошо, что Сбербанк платит.
В купе я вернулся через час. Оленя уже не было. Ангел лежала под одеялом совершенно голая. Она уведомила меня об этом с порога:
– Я совершенно голая и потная. Не ложись ко мне. Андрей – это какая-то фантастика!
– Прямо фантастика-фантастика?
– Ну, не прямо. Опыта маловато, закрепощенный. Ты лучше.
– То есть ты не уходишь от меня к Андрею окончательно?
– Нет, не ухожу. Но было бы прикольно жить с вами двумя. У него такой… Бархатистый, понимаешь?
Не знаю, что меня выбесило. Наверное, говорить о том, что я подглядывал, было не в моем характере, и поэтому меня порвало от желания об этом сказать. Я противоречивый, как и все метамодернисты. «Бархатистый» и «фантастика» только подлили масла. Я усмехнулся и брякнул:
– Ты сицилианку плохо разыграла. Перепутала ходы. Е3 надо было раньше включать.
– Что?! Откуда ты?..
– Я вылез на крышу и заглянул в наше купе сверху. Вы играли в шахматы.
Ангел ошарашенно молчала. А потом замолчала довольно. А я лег к ней и тоже ничего не стал говорить. Что тут говорить, когда без слов все понятно?
Такая офигенная идея была – метамодернизм, а теперь всё – тю-тю. Не в пешки игра пошла, в любовь. Ненавижу прямо себя за это. Довыеживался. Но довыеживаться как состояние – тоже ведь метамодернизм. Все на свете – метамодернизм, если поглубже копнуть.
Сначала я лежал в одежде. Потом снял ее всю, закрыл купе и лег. Купе похоже на карцер. Избыток времени, помноженный на дефицит пространства. Ангел откинула одеяло и прижалась ко мне голым телом. И не поленилась ведь раздеться. Как ни странно, в этом было столько нежности, что почти не ощущалось эротизма. Мы будто стали одной плотью. Запах, понимаете? В купе нечего чувствовать. Глазам некуда смотреть, ушам нечего слушать, рукам нечего делать, ногам некуда идти, а переводить все в секс, когда происходит момент нежности, – верх глупости. Я, конечно, чувствовал, как в глубине меня зреет возбуждение, но оно не было диким, и мне нравилось его контролировать, выстраивать плотину, понимая, что за пазухой у меня лежит динамит. В этом залог крепости любой плотины – полная возможность взорвать ее в любой момент. Это вообще принцип долгоиграющей воли. Нельзя запрещать себе что-то на полном серьезе, запрещать можно, только в это играя. Бесполезно становиться заложником своих решений; только подконтрольные решения, то есть решения, которые ты волен отменить, имеют реальную силу. Потому что плотины строят, чтобы взорвать их в нужный момент. Если человек не понимает этого, а мнит свою плотину вечной, рано или поздно он будет под нею погребен. Лучше рано, потому что тогда за ней скопится меньше воды желаний, страстишек, поползновений. Из-под обломков поздно рухнувшей плотины можно и не выплыть.