– А кто жа его не знает… Председатель никак…
– Будь добр, передай ему низкий поклон от Евсевны. Скажи, желает она ему доброго здравия!
– А ты откуль его знаешь?
– Заезжал он к Тимофевне не раз, и на похоронах был… Он, ить, тоже родня, – подозрительно глянула на Егора старуха.
– Ну да, двоюродный брательник он ей.
– Вот-вот, – успокоилась старуха, убедившись окончательно, что зашедший к ней мужик действительно из Масловки, родня Тимофеевны.
– Дочка ее Анастасия не захотела тут жить, перебралась куда-то? – спросил Егор.
– К мужу, куда жа еще ей перебираться… Она тут долго жила, видать, повздорила с мужем, не поделили чей-та. Он к ней приедет, а она ни в какую! Глядишь, он опять тут, а она ни в какую! Не хочет его видеть и все! А муж-то у ей военный, видный, грозный, весь в ремнях, с револьвертом. Видный мужчина! Мы с Тимофевной ругать ее: чего кочевряжишься, такие мужики на дороге не валяются, поднимут!.. Потом он с сыном приехал, уговорили… Она простила, и уехали они в Тамбов. Еще Тимофевна была жива, царствие ей небесное, – снова перекрестилась старуха. – На похороны вместе приезжали. Дружные. Видать, наладилось у них. Он все тут с похоронами хлопотал… Хороший мужик, видный… Чего она кочевряжилась?.. Передать ей, что ль, чего, если вдруг явится?
– Да чаво ей передавать, я к Тимофевне заглянул… Ну, передай поклон от Игнатьича. Скажи, жив-здоров, чаво и ей жалает! Вот и вся передача! – Анохин попрощался со старухой.
Грустно, тоскливо было до боли в сердце: опять Мишка отнял Настеньку!
Вернулся Егор в леспромхоз тяжелым трудом тушить боль в груди.
Войну принял с надеждой на перемены в своей жизни: не век же в тайге пропадать под чужим именем. В первый же день явился в военкомат, ушел на фронт добровольцем. Но не успел он пролить ни своей, ни немецкой крови.
Помнится, еле успели из эшелона вывалиться в белорусский лесок, как немцы окружили батальон, такой ад устроили, не приведи Господь, казалось, вся земля дыбом встала, рвалась с ужасным свистом, взлетала вверх. Ничего подобного на гражданской войне Анохин ни разу не видел. Куда стрелять, в кого стрелять – не видно из-за густой пыли. Да и не до стрельбы было: хотелось забиться в кусты, зарыться в землю, выждать, пока стихнет. Разогнали немцы батальон по кустам и стали вылавливать по одному и группами. Были они пока не озлоблены, благодушны, уверены в себе, в своей скорой победе. На пленных смотрели как на бесплатную рабочую силу, особенно на крестьян. Нужно было кому-то обрабатывать немецкую землю вместо бауеров, ушедших с автоматами завоевывать себе лучшую долю в далекой северной стране. Пленных описали, рассортировали. Анохин попал к деревенским мужикам. Он был рядовым, беспартийным, родом из деревни. Их посадили в вагоны и отправили в Германию.
На станции в городке Херцберг вывели из вагона, построили в одну шеренгу перед толпой немецких баб и стариков. Они смотрели на хмурых, небритых, молчаливых русских солдат, переговаривались между собой, галдели, как на рынке, указывали то на одного, то на другого пленного, выводили из строя и вели к столу с чистой голубой клеенкой. Стоял он прямо на платформе, на жарком солнце, видимо, вынесли его из вокзального буфета. За ним сидели два офицера, оформляли документы. Помнится, один из них был молод, весел, болтлив, сверкал игривыми глазами на женщин, беспрерывно шутил, балагурил с ними, вызывал хохот, ответные шутки от особенно бойких женщин. Но некоторые обижались на него, говорили что-то сердито. Одна даже ударила его сумкой по голове, сбила фуражку. Офицер ничуть не обиделся, снова что-то сказал, смеясь, и полез под стол за фуражкой, сказал, видимо, что-то крайне сальное, такое, что заржал весь перрон, засмеялись даже те, кто не расслышал слов веселого офицера. Пленные тоже повеселели, кое-кто улыбаться стал. Только второй офицер, серьезный, важный, полноватый, не улыбнулся, буркнул что-то сердито своему жизнерадостному напарнику. Это толстяк все время потел на жаре, часто вытирал платком лоб. Но все-таки очередь с выбранными мужиками к бодрому болтуну была больше.