Бежать? И двух шагов не сделаешь — уложит. Зверь! Знал бы — шлепнул паскуду в Есипово. Пожалел, болван! Проявил милость к врагу, а вышло — отказал в ней себе. Но тут же мелькнуло — не Мишка, так другие разделались бы с ним давно. Они подошли к речке, спустились в овражек с дном, поросшим бурьяном. Кровавыми бутонами цвел татарник; густо, стеной, стояла крапива; тянулся вверх пустырник. Шмель, большой, полосатый, деловито жужжал, перелетал с цветка на цветок татарника. Противоположный край овражка крутой, но невысокий. На аршин поднимается вверх глинистый берег.
— Скидавай гимнастерку, быстро! — приказал Мишка.
Они были вдвоем в овражке. Деревни не видно. Но Чиркун держался осторожно, поодаль. Кинешься — ухлопает. И Егор стал неторопливо стаскивать гимнастерку. Спешить некуда. В голове лихорадочно вертелось: снять, кинуть в лицо Мишке, броситься самому на него или в речку. Но речушка так себе, ручеек. Ни кустика на берегу, не скроешься от прицельного огня. Глаза шарили по осыпи, в глине, искали камень. Одна глина под ногами.
— А исподним в Красной Армии не брезгуют? — усмехнулся ехидно Анохин, стараясь оттянуть время, продлить жизнь хоть на секунду.
— Сымай, — спокойно качнул маузером Мишка.
Егор снял нижнюю рубаху, кинул в сторону Чиркуна, выпрямился.
— Носи, гад! Мож, тебя мои вши заедят… — увидел, что Мишка поднял маузер и стал целиться в него, заорал, выставляя голую грудь: — Стреляй, гад, стреляй!
И шагнул к Мишке. Чиркун выстрелил. Егор почувствовал слабый удар в плечо, толчок, приостановился. Кровь быстро хлынула ему на грудь из маленькой ранки. А Мишка стрелял, но почему-то вверх и что-то кричал ему. Оглушенный Егор не понимал, почему Мишка кричит ему:
— Ложись, ложись, говорю!
Егор послушно сел на землю. Плечо онемело. Левой рукой шевельнуть нельзя. Чиркун суетливо сунул маузер в кобуру, схватил исподнюю рубаху Егора, с треском разодрал ее, оторвал кусок, опустился на колени рядом с сидящим Анохиным и стал перевязывать рану, приговаривая:
— Навылет прошла… Ладно, получилось. Я боялся кость задеть. Мясо зарастет… Не дергайся, терпи, не на том свете, поживешь еще…
Егор не чувствовал, что дрожит весь, что слезы текут по его щекам, капают на грудь, смешиваются с кровью.
Обмотал, затянул плечо Чиркун, подтолкнул к бурьяну:
— Лезь туда, да поскорей… И не высовывайся. Наши кругом. Быстро пришьют… Я мигом. Лежи смирно!
Егор лежал в колючем бурьяне. Мутило, туманилось в голове. Руку выворачивало, дергало. Казалось, что Мишка слишком сильно ее затянул, хотелось расслабить, но каждое движение вызывало боль до потемнения в голове. И колючки татарника царапали, впивались в голую спину. Торопливые шаги донеслись, голос Мишки:
— Вылазь!
Егор, охая, выполз. Чиркун принес красноармейскую гимнастерку, обмотки. Помог одеться и повел вдоль речки, обходя задами избу, где был Тухачевский. Предупредил по пути, что Егор — боец его эскадрона. Они по меже вышли к избе, возле которой сидели, лежали раненые красноармейцы. Большинство в свежих белых бинтах. Мишка исчез за пыльными кустами сирени, а Егор опустился в траву. Ноги не держали.
— Шашкой рубанули? — спросил у него молодой скуластый боец с забинтованной головой.
— Пуля, — вяло шевельнул спекшимися губами Егор.
— А меня шашкой, — скорбно проговорил скуластый боец. — Клочок кожи прям с волосьями снесли. Дерет, зараза!.. Это хорошо еще… Чудока бы — и копец: ставь, мама, свечку… Я вроде в пекло не лез, а вот… Ты на площади был, а? — Парень оглянулся и стал говорить тише, сверкая глазами и покачивая забинтованной головой: — Ох, и накрошили там мужика, сплошняком площадь завалили… Латыши звери! Ох, люты! Не дай Бог!..
— Егор, — позвал Мишка, появляясь возле куста.
Врач обработал рану, перевязал, забинтовал. Чиркун отвел Анохина в плохонькую низкую избенку с земляным полом, где жил дед, древний, высохший, со впалыми щеками, с редкой бороденкой, позеленевшей от старости. Дверь в сени и избу открыта. В избе, в соломе на полу, копалась белая грязная курица. Она не обратила внимания на вошедших, продолжала разгребать растоптанную солому и клевать что-то. Дед тяжело поднялся с деревянной кровати, вернее, с топчана, доски которого застелены лохмотьями.
— Детки, у меня исть самому неча, — развел он длинными худыми руками и махнул в сторону курицы: — Киш, киш отсель!.. Давно уж не несется. Одногодки мы с ней…
— Нам жрать не надо, — сказал Мишка. — Не тронем мы твою курицу. Полежит маненько у тя ранетый. А я щас вернусь.
Егор долго лежал на полу, безмолвно прислушивался, как шуршит соломой дед, еле передвигаясь негнущимися ногами, кряхтит, бормочет:
— Мне помирать нада, а Бог молодых прибирает. Эх-хе-хе!.. Одни власть беруть, другие за них кровь льють. Ох ты, Господи, Господи: хрестьян за что же ты наказуешь?..
Вернулся Мишка, когда темнеть стало. Он прискакал на коне, вошел в избу довольный, сунул Егору бумажку:
— Читай…
Анохин прочитал, плохо соображая, что написано. Понял только, что его как раненого красноармейца отпускают домой на поправку. И следовать он должен в Масловку, к месту своего проживания.