Конкретно. Мальчик подрастает в комнатах барского дома, он Шеншин по рождению, он ведет свои род чуть ли не с пятнадцатого века – фамильный герб, четырнадцать колен, три сотни персон в родословной, – меж; тем за спиной его собирается буря, всплывает в консисторских архивах (по чьему-то доносу, разумеется) документ о недоборе законности. Ибо родился-то Шеншин-младший осенью 1820 года, а обвенчался с его матерью Шеншин-старший (по законному православному обряду; лютеранский в России не в счет) лишь два года спустя. Кем оказывается в свете этого маленький орловский аристократ? Бастардом! Вот тут-то, чтобы вернуть Шеншину-младшему хоть какое-то «честное имя», Шеншин-старший и решается признать его сыном гессенского асессора.
В сущности, это тоже не спасает от катастрофы. Пропадает дворянский титул, пропадает наследование. Мальчик уже достаточно разбирается в жизни, чтобы понять, что он теряет, когда в крюммеровском пансионе в Верро ему впервые вручают письмо, на конверте которого вместо привычного «г-ну Шеншину» значится: «г-ну Фету».
Он ненавидит своё новое имя.
Сегодня это кажется нам безумием. Фет – всё певучее и тонкое, всё светлое и солнечное, навсегда вошедшее в русскую лирику, связано у нас с этим коротким словом. Фет напоминает «Феб», напоминает о празднике, о совершенстве. И он мучительно освобождался от этого имени всю жизнь! Всю жизнь гнался за ускользнувшим дворянством, за титулом, за наследственным достоянием. Душа и тело пошли врозь: пока Фет витал в облаках, Шеншин дрался в жизни, приобретал имения, публиковал безумные по дерзости реакционные статьи, всеподданнейше припадал к высочайшим стопам. И в конце концов, на шестом десятке, вымолил, выбил, вернул себе всё: Шеншина, Воробьевку, камергерский мундир… Не говоря уже о врагах – друзья смеялись над этим практическим усердием: Василий Боткин, Владимир Соловьев, Лев Толстой… Тургенев иронизировал: «Как Фет вы имели имя, как Шеншин вы имеете только фамилию». На эту тему ходили анекдоты и эпиграммы. Символическая стена между идеальной Поэзией и низкой, «базарной» действительностью реализовалась с курьезной бытовой наглядностью. Фет все понимал. Но шел напролом: «Я между плачущих Шеншин, а Фет я только средь поющих», – «плачущую», «граждански-скорбную», «рыдающую» лирику – от Некрасова до Надсона – он относил к «базару», здесь он был неразборчив, тверд, жесток, нежен же – там, в глубине сокровенного, за панцирем, за ледяной стеной: там, в мире идеальном, он пел как птица, не слышащая шума толпы.
И, однако, фантастическая дерзость духа замкнулась почти пародией на себя; все заветное и сокровенное связалось с проклятым именем; ненавидя «Фета», уже не мог и оставить его. С того самого момента, когда Погодин принёс с таинственных антресолей, от самого Гоголя, благословение таланту. Тогда-то и решился. Только слегка ослабил немецкий отзвук: пуская тетрадь но рукам однокашников, убрал две точки из буквы «ё».
Так начался Фет.
Принято думать, что с самого начала литературная известность его опирается на узкий кружок ценителей, тонких знатоков и гурманов стиха; более широкая читательская аудитория, что называется «образованная публика», Фета не знает.
Это верно. Но неполно.
Узкий кружок действительно подхватывает стихи Фета сразу. Ближайшие друзья охотно декламируют их, переписывают, распространяют. Двоим из них суждено прославиться на стезе Аполлона: Якову Полонскому и Аполлону Григорьеву. Первый станет Фету другом в поздней старости, второй неразлучен с ним в студенчестве. Фет и Григорьев без конца читают друг другу стихи. Уйдя из погодинского пансиона, Фет поселяется в доме Григорьевых, ленивый и озорной, он мешает аккуратному Аполлону заниматься, но тот всё сносит – ради стихов Фета, в которые влюблен настолько, что возится с ними больше, чем со своими собственными: собирает в циклы, придумывает рубрики – готовит для печати.
Выйти им в печать помогает Погодин: по совместительству профессор является журналистом и издателем. Дарственная надпись, сделанная Погодиным Фету на журнальном билете «Москвитянина» (что-то вроде подписки), проливает свет на взаимоотношения Погодина и Фета: «Талантливому сотруднику от журналиста; а студент, берегись! пощады не будет…»
Студент – неважный, с провалами, переэкзаменовками и второгодничеством, зато сотрудник прогрессирует быстро: стихи идут но рукам, открывая перед Фетом двери «так называемых интеллигентных домов». (Я не иронизирую, употребляя это выражение: оно взято из воспоминаний Фета, продиктованных в 1890-х годах. Мало что меняется под луной…). И вот уже профессор Шевырев удостаивает студента беседы о стихах за домашним чаем. И в салоне Каролины Павловой Фет представлен самому Загоскину. И вот уже призывает к себе Фета Василий Боткин, а за Боткиным стоят «Отечественные записки», а там – Белинский, а в доме Боткина – Герцен…