– Я постараюсь, Мегона Зурабович, да, постараюсь, все, что могу, да… Иван Борисович, он мастер, конечно, мастер, да, но очень уж капризен… Но я постараюсь его уговорить, скажу, для постоянного клиента, да. Пить что будете, Мегона Зурабович? А аперитивчик какой – чинзано или мартини?
– …Отец ему сказал, понимаешь… Вот ты мог бы так, если отец тебе сказал, а? А дядя у него тогда главным санитарным врачом Зугдиди работал. Я тебе скажу – это почти султан турецкий, да! Ты ешь, ешь еще – этот их Иван Борисович, да, он хорошо сделал, только луку много, моя мама бы его научила. Ну ладно. Вот слушай, мой племянник Бадри… Э-э-э, да что с тобой, ты как: себя контролируешь, да? Ну хорошо, хорошо, это Ахашени, мягкое вино, у нас его женщинам дают, в самом деле! Сладкое, да. Ну, слушай дальше – я тогда от них в Сухуми ушел, чего мне было дожидаться, понял, да? Еще тебе скажу – у Мамуки нашего аналогичный случай был – нанял он двух курдов дом ему строить, да… Ты меня слушаешь? Ну, вот, приезжает один раз посмотреть, как работают и все такое, подходит к дому – а там людей полно, машины, милиция. Ну, он как издалека это увидел, еще не знал, что к чему, – зашел в парикмахерскую и позвонил оттуда Гоги-маленькому и кой-кому из родственников, чтоб приехали, а те уж с районным прокурором связались – он как раз дочь месяц как замуж выдал…
Поток чужой речи мягко рассыпался, едва достигнув ушей Артема, блестками незамысловатых слов. Было жарко – венозный сок Ахашени делал свое дело. Вспотевшее лицо Мегоны вновь вернуло себе давешнюю иконописность, прочем, на этот раз – иконописность деревянную, против прежней иконописности каменной, фресковой, выцветшей от времени и атмосферных кислот.
– …Зураб и говорит ей – ай, езжай куда хочешь, с кем хочешь – но ты мне больше не сестра, понятно, да? Вот тебе пятнадцать тысяч, и чтобы ноги твоей…
Похождения бесчисленной череды знакомых и родственников, с именами, но без фамилий, из которых, впрочем, будто ножницами, было вырезано все, что сколько-нибудь могло касаться рассказчика, погружали Артема словно бы в некий теплый сказочный клейстер бытия. Было ужасно лень шевелиться, лень протянуть руку и стряхнуть пепел, оседлавший сигарету губчатой бородавкой.
– Послушай, Артем, ответь мне одну вещь, хорошо?
Артем с хрустом сжевал размашистый петрушкин хвостик.
– Ага, я тебя слушаю, да.
Лицо его горело.
– Вот послушай. Вот я живу так – мне никого не надо? Сам себе руководитель, так? Так, я говорю? Ты почему смеешься, а?
Артем успокоился.
– Нет, ничего, я слушаю, продолжай, сам себе руководитель…
Мегона весь оживился, от прежней его невозмутимости не осталось и следа:
– Скажи мне, ты здесь родился, да? В Петербурге?
– Ну да, вроде этого.
– Недобрый этот город, вот что. Недобрый. – Мегона вытер салфеткой пот со лба. – Я тебе так скажу: я в разных городах жил – и в Сухуми жил, и в Ростове, и в Киеве – везде как-то… Свои все. Приедешь – тебя накормят, спать уложат. Вот ты, например, в Сухуми приедешь – не сейчас, конечно, а когда войны нет – и живи хоть неделю, хоть месяц, хоть год живи – никто слова тебе не скажет. А здесь – все каменные какие-то. Непонятно мне это, непонятно, да.
Устало откинувшийся на спинку своего стула, он едва возвышался теперь над заставленной разноцветными объедками скатертью, несмелый, нестрашный, какой-то игрушечный смешной черноволосый носатый человечек, тщетно возжелавший создать посреди январского Петербурга крупицу своего причерноморского детства. Артему вдруг стало смешно, ужасно смешно: смешными казались застольные рассказы грузина, его акцент, его Макаров в пиджаке. Пустые тарелки на столе также вызывали смех, равно как и давно просящая замены пепельница. Он с шумом встал, взялся обеими руками за край стола и взглянул на Мегону сверху вниз: