В кабинете было много народу, накурено, и везде – на окнах, на столе, на камине, – как всегда у Николая Васильевича, стояли цветы. Дед, которому я от души обрадовалась, сидел в кресле за письменным столом и неторопливо рассказывал что-то о своей поездке на канал Волга-Москва. Лавров и незнакомая молодая женщина слушали его с интересом. У другого стола, на котором всегда лежали в полном беспорядке новинки медицинской литературы, ожесточенно спорили Рубакин и пожилой, подтянутый военный врач – это был Малышев, один из руководителей Санитарно-эпидемического управления Наркомздрава.
Костлявый мужчина с большой челюстью небрежно курил, сидя в кресле, вытянув ноги, и Николай Васильевич шепнул мне, что это бас из Большого театра.
Митя пришел один, и я пожалела, что Андрей не поехал со мной. Мы немного поговорили в стороне, между книжными полками – у Николая Васильевича полки стояли поперек комнаты, как в библиотеках.
– Как мама? Здорова?
– Да.
– А Павлик?
– Тоже, спасибо. Почему вы так редко приезжаете, Митя?
Он неопределенно пожал плечами.
– Я и Андрею удивляюсь, не только вам. Если бы у меня был брат, неужели я виделась бы с ним раз в месяц? И ведь вы же любите друг друга?
– Очень.
Митя вздохнул. Я посмотрела на него, и у меня защемило сердце. В нем всегда был заметен контраст между определенными линиями нижней части лица и мягкими, рассеянными глазами. Теперь твердые, решительные черты как бы стушевались, лицо стало мягче, проще. В каждом его слове чувствовалось, что он подавлен, расстроен, недоволен собой…
Николай Васильевич объявил, что не желает никаких прощальных речей, но как он ни сердился, как ни теребил бородку, обводя стол умоляющим взором, а одну речь ему все-таки пришлось выслушать.
Дед начал издалека – с истории Одесской бактериологической станции, которую Мечников основал в 1886 году. Однажды на эту станцию явился некий студент в клетчатых панталонах, потребовавший, чтобы его провели к доктору Никольскому.
– Я его спрашиваю: «Что вам угодно?» А он отвечает: «Доктор, я мечтаю отдать все свои силы науке». Я ему говорю: «Но вы, по-видимому, франт? Это плохо вяжется с наукой». А он: «Если вы имеете в виду эти брюки, доктор, так они принадлежат не мне, а моему товарищу Строгову. В моих брюках меня бы к вам не пустили». Этот юноша в клетчатых панталонах и был Николай Васильевич Заозерский…
Я сидела рядом с Митей, поближе к двери, чтобы удобнее было выходить на кухню. Старушка-домработница – я это знала – терялась, когда было много гостей. Я помогала ей чем могла и возвращалась в столовую, где у меня была другая забота. Митя пил – мне еще не случалось видеть, чтобы он пил так много! Я тихонько отодвигала от него бутылки…
– Митя, не нужно…
Он молча клал свою широкую руку на мою и спрашивал:
– Вы мой друг, Таня?
– Да. И поэтому прошу вас не пить.
Он снова наливал.
– За дружбу.
Всегда на этих вечерах он веселился от души, придумывал и ставил шарады. Сегодня он был угрюм, молчалив, бледен.
Бас из Большого театра уже сидел за роялем, откашливаясь и пробуя голос, когда раздался звонок и в передней послышались голоса – пришли еще какие-то опоздавшие гости. Я была занята – собирала грязные тарелки – и не сразу поняла, почему за столом вдруг наступило молчание. Николай Васильевич поспешно встал, вышел, и слышно было, как неискренним голосом он сказал кому-то в передней:
– Очень рад! Очень рад! Вот приятно.
Глафира Сергеевна с Крамовым – вот кто были эти новые гости!
– Плетусь себе потихонечку, по-стариковски, – смеясь, громко говорил Крамов, – и слышу за собой легчайшие шаги. Обгоняет интересная дама! Только что приосанился, подтянул галстук, поправил шляпу, смотрю – Глафира Сергеевна!
Он повторил это, входя в столовую, и потом с новыми подробностями рассказал Рубакину и Малышеву, которые слушали его, напряженно улыбаясь. Он был смущен и, хотя держался самоуверенно-ловко, все же было видно, что он очень смущен. Глафира Сергеевна была еще в передней – пудрилась, подкрашивала губы. Никто не смотрел на Митю.
Я вынесла посуду и постаралась подольше остаться на кухне, тем более что старушка была в отчаянии – потеряла соусник. Потом соусник нашелся, но появилась новая забота – какие-то перья, которые надо было приладить к разрезанной, лежавшей на блюде куропатке. Я приладила перья и вернулась. В столовой все уже было так, как будто ничего не случилось. Глафира Сергеевна сидела рядом с Митей. Неловкая минута прошла.
Всегда она была молчалива. Глядя прямо в лицо собеседника своими большими, неподвижными глазами, она молчала; когда-то это обмануло даже Рубакина. Но в этот вечер! Как будто одно лишь ее появление должно было заставить всех бросить свои ничтожные разговоры и смотреть только на нее, заниматься только ею – так она вела себя в этот вечер.
Она смело подшучивала над Крамовым, а Митя косился на них, поднимая брови, и пил так, что даже сдержанный Малышев поглядывал на него с беспокойством. Она произносила тосты и говорила, к моему удивлению, легко, непринужденно.