И вытащил из кармана пальто стетоскоп.
Вот тут я пожалела, что Андрей не предупредил, когда . Митя зайдет, чтобы послушать маму! У нее действительно часто болело сердце, но я была уверена, что это нервная болезнь, связанная с ее увлечениями, о которых я, разумеется, не могла говорить при маме. Например, в 20-м году, когда мы только что переехали на Михайловскую и в доме не было ничего, кроме сушеных овощей (так что мне приходилось каждый день класть в кастрюлю одинаковое количество палочек моркови, свеклы и репы), мама вдруг увлеклась кино.
Сперва все было хорошо, может быть потому, что шли картины из иностранной жизни и мама оставалась равнодушной к страданиям чуждых ей «королев полусвета». Но потом содержатель кино нашел где-то в самом Лопахине много русских картин с участием Мозжухина и Веры Холодной, и мама так увлеклась, что ни о чем больше не могла ни думать, ни говорить. Каждый вечер, возвращаясь из кино, она приглашала Марию Петровну и Надежду Петровну и, помолодевшая, повеселевшая, с воодушевлением рассказывала очередную фильму — тогда говорили не фильм, а фильма. Особенно сильные сцены она изображала в лицах и однажды чуть не выбросилась через окно, играя Лисенко в «Не подходите к ней с расспросами…» — это была знаменитая фильма.
Это повторилось совсем недавно, когда мама вдруг затосковала по Петрограду, по Нарвской заставе, вообще по тем годам, когда она работала у мадам Бризак за восемь с полтиной в месяц. Я стала доказывать, что это политическая незрелость, но она ответила: «Ах, Танечка, ты не понимаешь, я была тогда молода!» Давным-давно она не вспоминала о Василии Алексеевиче Быстрове, а тут вдруг села писать ему на Путиловский завод и рассердилась, когда я стала подшучивать, что этот загадочный Василий Алексеевич, наверно, был в нее когда-то влюблен. Две недели только и было разговоров о том, что летом мама возьмет отпуск, поедет со мной в Петроград и найдет Василия
Алексеевича, который теперь, после революции, по маминому мнению, должен был стать по меньшей мере председателем горсовета.
Но вот кончилось и это увлечение, и в несколько дней мама так изменилась, что ее стало трудно узнать. Скучная, усталая, она бродила по комнате и жаловалась на сердце. Какой-то врач велел ей прикладывать к сердцу блин из белой глины, и каждый день она прикладывала этот блин, но сердце не проходило.
Вот о чем мне непременно нужно было рассказать Мите!
Но было уже поздно, потому что он сказал весело:
— А теперь я послушаю Наталью Тихоновну, а этих девушек мы попросим исчезнуть, как дым.
Он ласково взглянул на Глашеньку и прибавил извиняющимся голосом:
— На десять минут.
Десять минут! Еще из передней услышав Глашенькин голос, я решила, что даже если мне придется умереть, все равно я попрошу у нее прощения и расскажу обо всем. Но я не знала, что она будет сидеть молча и лишь едва-едва снисходительно улыбаться в ответ на Митины, такие остроумные, шутки. Я не знала, что у меня каждую минуту будет останавливаться от волнения сердце — от волнения и непонятного чувства, казавшегося мне ненавистью к Глашеньке — к Глашеньке, которая была не виновата ни в чем!
Словом, в ту минуту, когда мы вышли в переднюю и, небрежно оглянувшись, уселись на сундук, еще недавно принадлежавший прокурору судебной палаты, я почувствовала, что мне гораздо легче проглотить язык, чем произнести хоть слово.
— Глафира Сергеевна, — помолчав, пробормотала я сдавленным голосом, — я хотела сказать, что это я провалила вас на школьном совете. Я голосовала против вас, и как раз одного голоса не хватило.
Мне было бы легче, если бы она удивилась. Если бы хоть спросила меня — почему? Но она молчала, и только в глазах мелькнуло и скрылось осторожное мрачное чувство.
— Возможно, что это было подлостью, — продолжала я с отчаянием. — Но мне сказали, что в школе для взрослых вас спросили, кто открыл Америку, и вы ответили — Америго Веспуччи.
Глашенька засмеялась.
— И правда, я что-то напутала, — сказала она, — но это было давно, в прошлом году. А что? Разве мое заявление обсуждалось на школьном совете?
Боже мой! Она ничего не знала! Перед собственной совестью я призналась, что лучшие друзья были правы, считая меня подлецом. Я не могла понять, что со мной, и наконец решила, что большего несчастья у меня не было в жизни. А та, из-за которой началась эта мука, поднялась эта буря, даже не знала, что ее заявление обсуждалось на школьном совете! Это было просто смешно, и я бы от души рассмеялась, если бы мне не захотелось заплакать.
— Вот хорошо, — сказала я очень спокойно. — А мы-то волнуемся! Значит, для вас это все не имеет никакого значения?
Глашенька закинула руки, зажмурилась, потянулась.
— На той неделе уезжаем в Москву, — сказала она. — Ох, как я рада, передать не могу! Надоел этот Лопахин противный, повернуться нельзя, сплетни на каждом шагу…