Из сумочки, лежавшей подле кровати на стуле, я достала зеркальце и стала разглядывать себя при свете луны. Усталое лицо. Еще не очень старое, но усталое, и нужно уснуть, а утром все будет так, как будто ничего не случилось. Известно, что по ночам в голову лезет вздор. Ночью человек должен спать, тем более что ничего нельзя изменить. Не только нельзя, а и не нужно, потому что я счастлива и совсем не хочу другого, неизвестного счастья.
И вдруг мне страстно захотелось, чтобы Павлик был сейчас рядом со мною. Где ты, милый мой? Как случилось, что ты так далеко от меня?
И нетерпеливо, тревожно я стала думать о том, как устроить, чтобы завтра же можно было уехать в Лопахин. Это почти невозможно, но еще более невозможно не видеть его так долго — год или два? Боже мой, два года!
Начинало светать, лунный свет побледнел, и деревья стали по-утреннему голубыми в снегу, когда с такой отчетливостью, как это бывает только во сне, я увидела себя входящей в лабораторию, до которой мне нет никакого дела. Плитка шоколада, которую выдали на работе, лежит в ящике моего стола, я пришла, чтобы взять эту плитку для сына да попросить Виктора достать мне «Таинственный остров». Павлик в каждом письме просит прислать ему эту книгу, а у Виктора в книжных лавках друзья, он достанет, он милый. Ракита подходит ко мне с каким-то вопросом, я слушаю и не слышу его. Мне все равно, чем заняты Коломнин, Зубков и утвердил ли нарком Рамазанова директором пенициллинового завода. Не глядя, прохожу я мимо того, чему были отданы годы труда. Одно не кончено, другое отложено, третье забыто. Мимо, мимо! Я больше не вернусь сюда, я пришла за плиткой шоколада. «Виктор, достаньте мне „Таинственный остров“. Мне ничего не нужно, я два года не видела сына. Оставьте меня, я устала, устала…»
— Петр Николаевич, не нужно, пусть спит.
— Как можно, как можно! Ожидала, волновалась, супруг. Таня, вставай! Смотри, кто приехал!
Я открыла глаза. Андрей, румяный, смеющийся, в белом запачканном полушубке, опоясанный желтым ремнем с кобурой, стоял у моей постели. Все это было одно — щедро лившийся в окна зимний солнечный свет, и то, что Андрей похудел и окреп, и его радостные, соскучившиеся глаза, и запах улицы, свежести, зимы, который шел от его крепкой фигуры.
Володя Лукашевич
На этот раз мы не виделись долго, почти полгода, и я догадывалась, что для Андрея это было особенное время, полное острых, незабываемых впечатлений. Недаром же он просил меня поберечь его письма! Я даже обиделась на него — в старинном бюро, которое мы купили, переезжая в Серебряный переулок, для его писем давно был отведен отдельный ящик. Впрочем, и в этой просьбе было что-то новое для Андрея. Прежде он только смеялся, когда я говорила, что его письма нравятся мне больше, чем автор.
Книга — вот с чем он приехал, вот о чем заговорил с первого слова! И письма он просил сохранить, потому что они могли пригодиться ему для книги. Он назвал ее «Неизвестный друг» и еще из Сталинграда послал одному писателю, который с хорошим отзывом передал рукопись в Военное издательство, так что почти не было сомнений в том, что она будет принята к печати. «Неизвестный друг» — это был поэтический образ эпидемиолога, человека, который поставил своей целью «борьбу с несчастием многих», а сам всегда остается в тени.
Мне трудно судить, была ли книга Андрея произведением искусства, тем более что я не особенно хорошо разбираюсь в художественной литературе. Но мне понравилось, что Андрей остался в ней настоящим эпидемиологом, именно эта профессиональная окраска придала ей жизненную достоверность.
«Еще в самолете, — писал он, — обдумываешь план кампании против надвигающейся, разливающейся болезни, и летит вверх тормашками этот план, потому что на месте все оказывается „не то и не так“. Всю ночь ворочаешься в постели, незнакомый город спит за окном, а где-то притаился враг, и нужно найти и уничтожить его, прежде чем он начнет шагать из дома в дом, из одной улицы в другую».
И то сказать, ведь я была единственной в своем роде читательницей этой книги! Для меня в ней снова показался тот Андрей, которого я узнала еще в далекие комсомольские годы, — с его внезапной задумчивостью, с его неожиданно простыми решениями, с его «взглядом со стороны», так странно и верно проникавшим в запутанные отношения взрослых. Наши разговоры тех лет вспомнились мне. Ночь на Пустыньке, первая сквозящая зелень вязов, «спор о великом, которое в нашей стране скоро будет происходить ежедневно». Юноша, умевший не смотреть, а всматриваться, точно он видел совсем другое, чем мы, своими широко открытыми серыми глазами…