Костер в яме догорал, стреляя малиновыми углями. Посинела и обозначилась глубже песчаная нора под кустами. С реки неуловимо надвигалась свежесть. Все стало слышнее — и глухой кашель Оси Бешеного, должно быть собиравшегося домой и гремевшего ведром, и кряканье селезня в заводине, и скрип уключин у того берега, и слабый стук колес на далеком железнодорожном мосту. Кислее запахли тусклые головешки и темные, свернутые трубочками листья ивняка, не успевшие сгореть. А сверху начало опускаться в яму зеленоватое небо, и там, на белом, как кипень, облаке, кто‑то тоже принялся разводить костер. Кружевной край облака порозовел, задымился, червонный огонь перебросился выше, и все облако медленно загорелось тихим, ровным вечерним пламенем.
Совсем близко, кустами прошел Ося Бешеный, не заметив ребят в яме. Остановился у заводины и негромко, завистливо сказал:
— Хороша уха — из петуха… Э — эх, ружья на вас нет, мытари!
Он хлопнул ладонями, точно выстрелил. Над водой затрещали, засвистели крыльями утки. Ося Бешеный крякнул, как селезень, и пошел дальше.
Шурка и Яшка с удивлением поглядели ему вслед. С тех пор как Катькин отец спятил с ума, он никогда еще не говорил так понятно и дельно.
— Видать, стал выздоравливать. Надо обрадовать Растрепу, — пробормотал Яшка.
Давно пора было и им отправляться восвояси. Мужичьи заботы настойчиво толкали в бок, но вставать не хотелось.
Шурка смотрел, как горит костром над головой закат, разбрасывая по зеленому, нависшему над ямой небу красные искры звезд. Одна такая искорка то ли упала, то ли отразилась в темной реке и проглянула сквозь кусты малиновым угольком. «Все‑таки втроем на войне сподручнее», — упрямо думал Шурка.
Он прутом приподнял щеколду, торопливо толкнул калитку во двор. Корова пыхнула ему навстречу из загородки теплым сонным дыханием. Зашевелилась телушка на свежей подстилке в своем углу. С нашеста слетел петух, должно быть спутав вечер с утром, бросился под ноги. Склонив набок рваный гребень, петух просительно глядел на хозяина то одним, то другим круглым янтарным глазом.
— Поди ты от меня… обжора, — шепотом сказал Шурка.
В слабом сумеречном свете он заметил на рундуке охапку припасенных на завтра дров и знакомую круглую старую корзину с картофелем. В два прыжка он очутился около корзинки, крупная бело — розовая картошка была очищена и помыта. В смутном волнении Шурка сунулся в сени, ощупью добрался до ушата. Он молил бога, чтобы ушат оказался пустым. Но грешная рука его окунулась в воду. Он вытер руку подолом рубашки и запнулся босой ногой о ведра. Они не зазвенели, не сдвинулись с места, тяжелые, холодные.
«Вот как! И ушат полон, и оба ведра…». Совесть грызла хозяину сердце.
Он побрел в избу, и кринка с парным молоком, стоявшая на столе, рядом с куском хлеба и чайной чашкой, доконала его окончательно. Шурка не дотронулся до молока и хлеба, согнал со стола тараканов и опустился на лавку — в картузе, с башмаками, подвешенными к школьной сумке.
В избе было темно и тихо. Синели окошки грустным вечерним светом. На полу белели полосатые чистые дерюжки. Даже в кухне, у порога, лежала рогожа. А он и не заметил, разиня, ног не вытер.
Хорошо пахло дресвой, хлебом, парным молоком. Со стены укоряюще выговаривали ходики:
— Ты так?.. Ты та — ак?.. Ты та — а–ак?1
С горящими щеками, раскаиваясь, Шурка заглянул в спальню.
— Ванятка? — негромко позвал он. — Мамка в риге, да?.. Ты спишь, Ванятка?
Ему никто не ответил.
Тогда Шурку охватила бурная деятельность. Сумка и башмаки полетели на лавку. Праздничные штаны, картуз и рубашка отправились комом на свое место, в нижний ящик материнской «горки». С полатей свалилась на пол будничная одежда и не успела опомниться от падения, как очутилась на хозяине.
С гвоздя на кухне сорвалась старая отцова шапка. Стриженая голова утонула в ней по глаза. Ватный латаный пиджак батьки повис ниже колен. Чтобы пиджак не болтался и не мешал, его опоясал натуго дырявый кушак.
Одетый мужик выпростал руки из длинных рукавов, загнул для удобства обшлага и покосился с порога на кринку и хлеб. Совесть продолжала мучить.
Он не хотел возвращаться к столу, но против воли ноги привели его. Кринка сама прильнула к губам, рот непроизвольно открылся, сделал что‑то похожее на продолжительный глоток. В кармане неизвестно как очутилась порядочная горбушка.
«Березовой кашей тебя надо кормить, а не молоком и хлебом, — рассудительно сказал себе мужик, сурово двигая белобрысыми бровями. — Целый вечер на Волге прошлялся. Баловаться мастер, а на работе тебя нет… Ну, марш в ригу! И чтобы это было в последний раз, помни».
Он вернулся на улицу той же дорогой и, идя на гумно, исправно жуя хлеб, погрузился в хозяйственные заботы.