– Вот-вот. Таким путешествием награждают выдающихся исследователей-гуманитариев – что-то вроде Нобелевской премии. Единожды в пятьдесят лет человек, которого Совет хранителей избирает как наиболее достойного… В таком духе. До сих пор, конечно, эту возможность всегда предоставляли историкам, и они разменивали ее на осаду Трои, первый атомный взрыв в Лос-Аламосе, открытие Америки и тому подобное. Но на сей раз…
– Понятно; – прервал его Морниел дрогнувшим голосом. (Мы оба вдруг сообразили, что мистер Глеску знает имя Морниела.) – А что же исследуете вы?
Мистер Глеску слегка поклонился.
– Искусство. Моя профессия – история искусства, а узкая специальность…
– Какая? – голос Морниела уже не дрожал, а, наоборот, стал пронзительно громким. – Какая же у вас узкая специальность?
Мистер Глеску опять слегка наклонил голову.
– Вы, мистер Метауэй. Без страха услышать опровержение смею сказать, что в наше время из всех здравствующих специалистов я считаюсь наиболее крупным авторитетом по творчеству Морниела Метауэя. Моя узкая специальность – это вы.
Морниел побелел. Он медленно добрел до кровати и рухнул на нее, ноги у него стали будто ватные. Несколько раз он открывал и закрывал рот, не в силах выдавить из себя ни единого звука. Зятем глотнул, сжал кулаки и обрел контроль над собой.
– Хотите сказать, – прохрипел он, – что я знаменит? Насколько знаменит?
– Знамениты?.. Вы, дорогой сэр, выше славы. Вы один из бессмертных, гордость человечества. Как я выразился – смею думать, исчерпывающе – в своей последней книге «Морниел Метауэй – человек, сформировавший будущее»: »…сколь редко выпадает на долю отдельной личности…»
– До такой степени знаменит? – борода Морниела дрожала, словно губы ребенка, который вот-вот заплачет. – До такой?
– Именно, – заверил его мистер Глеску. – А кто же, собственно, тот гений, с которого во всей славе только и начинается современная живопись? Чьи композиции и цветовая гамма доминируют в архитектуре последних пяти столетий, кому мы обязаны обликом наших городов, убранством наших жилищ и даже одеждой, которую носим?
– Мне? – осведомился Морниел слабым голосом.
– Кому же еще. История не знала творца, чье влияние распространилось бы на столь широкую область и действовало бы в течение столь долгого времени. С кем же я могу сравнить вас, сэр, в таком случае? Кого из художников поставить рядом?
– Может быть, Рембрандта, – намекнул Морниел. Чувствовалось, что он старается помочь. – Леонардо да Винчи?
Мистер Глеску презрительно усмехнулся.
– Рембрандт и да Винчи в одном ряду с вами? Нелепо! Разве могут они похвастать вашей универсальностью, вашим космическим размахом, чувством всеобъемлемости? Уж если искать равного, то надо выйти за пределы живописи и обратиться, пожалуй, к литературе. Возможно, Шекспир с его широтой, с органными нотами лирической поэзии, с огромным влиянием на позднейший английский язык мог бы… Впрочем, что Шекспир? – Он грустно покачал головой. – Боюсь, даже и Шекспир…
– О-о-о! – простонал Морниел Метауэй.
– Кстати, о Шекспире, – сказал я, воспользовавшись случаем. – Не приходилось ли вам слышать о поэте Давиде Данцигере? Многие ли из его трудов дошли до вашего времени?
– Это вы?
– Да, – с энтузиазмом подтвердил я. – Давид Данцигер – это я.
Мистер Глеску наморщил лоб, раздумывая.
– Что-то не припоминаю… Какая школа?
– Тут несколько названий. Самое употребительное – антиимажинисты. Антиимажинисты, или постимажинисты.
– Нет, – сказал он после недолгого размышления. – Единственный известный мне поэт вашего времени и вашей части света – Питер Тедд.
– Питер Тедд? Слыхом не слыхал о таком.
– Значит, его пока еще не открыли. Но прошу вас не забывать, что моя область – история живописи. Не литература. Вполне вероятно, назови вы свое имя специалисту по второстепенным поэтам двадцатого века, он вспомнил бы вас без особого напряжения. Вполне вероятно.
Я глянул в сторону кровати, и Морниел осклабился. Теперь он полностью пришел в себя и наслаждался ситуацией. Каждой порой тела впитывал разницу между своим положением и моим. Я чувствовал, что ненавижу в нем все, от головы до пят. Отчего, действительно, фортуна решила улыбнуться именно такому типу, как Морниел? На свете столько художников, которые к тому же вполне порядочные люди, и надо же, чтобы это хвастливое ничтожество…
И вместе с тем какой-то участок моего мозга лихорадочно работал. Случившееся как раз доказывало, что лишь в исторической перспективе можно точно оценить роль того или иного явления искусства. Вспомните хотя бы тех, кто были шишками в свое время, а теперь совершенно забыты – какие-нибудь современники Бетховена, например, при жизни считались куда более крупными фигурами, чем он, а сейчас их имена известны только музыковедам. Но тем не менее…
Мистер Глеску бросил взгляд на указательный палец своей правой руки, где беспрестанно сжималось и расширялось черное пятнышко.
– Мое время истекает, – сказал он. – И хотя для меня это огромное, невыразимое счастье, мистер Морниел, стоять вот так и просто смотреть на вас, я осмелюсь обратиться с маленькой просьбой.