Читаем ОТКРЫТОСТЬ БЕЗДНЕ. ВСТРЕЧИ С ДОСТОЕВСКИМ полностью

Четвертая стадия в отношениях помысла и души – пробуждение души от подобия наркотического сна. Это пробуждение ужасно. Душа просыпается со знанием сделанной ошибки, с чувством ложного шага, которое может быть в десятки раз сильнее, чем предварительное отвращение к греху. Ужасно, гадко, но какая-то степень свободы возвращается. Чувство ложного шага, если выносить его, может совершенно освободить от власти помысла. И вот душа Раскольникова длит и длит похмелье. Она толкает пойти на место убийства и еще раз позвонить в звонок. Действие помешанного, если смотреть на него с обычной точки зрения. Но в этой судороге душа выпутывается из власти помысла. Не выпуталась, но начинает выпутываться. А потом Порфирий Петрович, угадав характер подследственного, выходит из рутины и помогает душе.

Мещанин, сказавший Раскольникову «убивец», – это хорошо устроенное повторение звонка в дверь. И во сне Раскольникова его собственное подсознание продолжает и удваивает ужас убийства. Это опять борьба души с помыслом, нелогичный аргумент в споре с логикой помысла, с выверенной научной теорией. И непреодолимое влечение

Раскольникова к Соне, и прислушивание к Свидригайлову – это всё ходы и контрходы в борьбе души с порабощенным умом.

Раскольникова можно назвать деликатным убийцей, – так, как Камю назвал произведение, написанное по материалам дела Ивана Каляева. Деликатность и убийство – две вещи несовместимые. Еще больше, чем гений и злодейство.

Но в помысле все можно совместить. А вот в поступке, в реальности, познав друг друга после брачной ночи, – гений и злодейство, деликатность и убийство, именно благодаря своей временной связи, рвутся прочь. Как, может быть, Дуня, уговорив себя выйти замуж за Лужина, рванулась бы потом – куда глаза глядят. Как Кроткая, выйдя за ростовщика, потом – головой вниз из окна.

Когда говорят, что перемена Раскольникова в эпилоге не мотивирована, не подготовлена, то смешивают ум Раскольникова и его душу. Ум его упорствует в верности помыслу, но душа шаг за шагом освобождается от этой власти. И сон Раскольникова про трихин, вселившихся в людей, ничуть не менее убедителен, чем сон о засеченной лошади, в котором душа заранее предупреждала его против убийства.

Смысл обоих снов один и тот же: лиха беда начало, или (как говорит другая поговорка) главное дело начать, а потом будешь плакать, да кончать. Насилие, раз вышедшее из берегов, не скоро войдет в них снова. Оно опрокидывает плотины, опрокидывает рамки, установленные человеческим разумом... То, что Раскольников свернул с пути гибели, – до некоторой степени чудо, но не больше, чем всякое сжатие времен и сроков. Глубинная интуиция поэта всюду обнажает чудо.

Мир только чудом не исчез, Удерживает мирозданье Невидимый противовес, Немое противостоянье Души с ее крылатым нет Растущей тяжести в ответ, Души, поставившей предел Могуществу и власти тел, Предел всем волнам и ветрам. Души, противящейся нам. (З. Миркина)

Мне кажется, этого чуда души Раскольникова «с ее крылатым нет» не почувствовал известный критик Лакшин, противопоставляя Раскольникова Ивану Карамазову в одной из своих публичных лекций, прочитанных в 70-е годы. Если я верно понял идею лекции, В. Я. Лакшин стремился защищать интеллигенцию и ее свободу мысли от чрезмерных нападок. Он настаивал, что философская идея «все позволено» – интеллектуальный эксперимент, движение чистой мысли. Мысль – любая мысль – не преступление. Думать все можно, говорить все можно.

В чем здесь, по-моему, ошибка? В смешении юридической, политической и нравственной ответственности. Всякая идея может быть высказана, хотя бы для того, чтобы можно было ее открыто опровергнуть...

Но, по-моему, Ницше, буквально повторивший карамазовское «все позволено», несет нравственную ответственность за немецких Смердяковых, которые по-смердяковски его прочли и по-смердяковски некрасиво воплотили его красивую идею о сверхчеловеке. Так же, как Иван несет нравственную ответственность за Павла Федоровича Смердякова.

Я понимаю Лакшина в том, что Ивана хочется защищать от чрезмерных нападок. Ход действия романа, когда все грехи свалились на одного Митю, заставляет читателя стать защитником Мити. А следовательно – обвинителем Ивана. Но Митя сам знает, что он совиновен. Митя не менее совиновен, чем Иван. Без пьяных криков Мити осторожный Смердяков не решился бы действовать. Скорее он обошелся бы без философских идей Ивана. Убить можно и без осознанной философии имморализма. Но если брать Ивана, Митю и Смердякова как типы, то мне кажется, что именно сочетание нигилизма Ивана и безудержа Мити позволят Смердякову захватить инициативу и стать хозяином положения.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Эволюция эстетических взглядов Варлама Шаламова и русский литературный процесс 1950 – 1970-х годов
Эволюция эстетических взглядов Варлама Шаламова и русский литературный процесс 1950 – 1970-х годов

Варлам Шаламов прожил долгую жизнь, в которой уместился почти весь ХX век: революция, бурная литературная жизнь двадцатых, годы страданий на Колыме, а после лагеря – оттепель, расцвет «Нового мира» и наступление застоя. Из сотен стихов, эссе, заметок, статей и воспоминаний складывается портрет столетия глазами писателя, создавшего одну из самых страшных книг русской литературы – «Колымские рассказы». Книга Ксении Филимоновой посвящена жизни Шаламова после лагеря, его литературным связям, мыслям о том, как писать «после позора Колымы» и работе над собственным методом, который он называл «новой прозой». Автор рассматривает почти тридцатилетний процесс эстетической эволюции В. Шаламова, стремясь преодолеть стереотипное представление о писателе и по-новому определить его место в литературном процессе 1950-1970‐х годов, активным участником которого он был. Ксения Филимонова – историк литературы, PhD.

Ксения Филимонова

Биографии и Мемуары / Критика / Документальное