Ему вдруг пришло в голову, что он тоже должен оставить на этих стенах след своего пребывания. Он нашел чистое место, вынул карандаш и задумался. В нем проснулось тщеславие, которое так трудно заглушить в себе. По крайней мере, мы называем это тщеславием, хотя, быть может, и несправедливо. Скорее его подтолкнуло ощущение собственного бытия. Сознание, что жизнь-то единственное и главное, чего он не пытался удержать хотя бы пальцем. Из глубины его взбудораженного существа возникло предчувствие близящейся перемены — к добру или к худу, он не мог сказать. Перемены — только это он и знал, перемены, приближающейся неслышно, с закутанным, непроницаемым лицом. Вместе с этим предчувствием возникло видение концертного зала, мощные звуки инструментов, затихшая публика и громкий голос музыки. «Судьба стучится в дверь», — подумал он, начертил пять нотных линеек на штукатурке и записал знаменитую фразу из Пятой симфонии.[2] «Ну вот, — подумал он, — они узнают, что я любил музыку и обладал классическим вкусом. Они? Он, я полагаю, — неизвестная родственная душа, которая попадет когда-нибудь сюда и прочтет мою memor querela.[3] Xa, он получит еще и латынь!»
И он добавил: terque quaterque beati Quei’s ante ora patrum.[4]
Он опять принялся беспокойно шагать, но теперь он испытывал необъяснимое и утешительное чувство исполненного долга. Этим утром он выкопал себе могилу, сейчас начертал эпитафию; складки тоги уложены, — чего же ради откладывать пустячное дело, которое только и осталось совершить?
Геррик остановился и долго всматривался в лицо спящего Хьюиша, упиваясь своим разочарованием и отвращением к жизни. Он нарочно растравлял себя созерцанием этой гнусной физиономии. Может ли так продолжаться? Что его еще связывает? Разве нет у него прав, а есть только одна обязанность продолжать путь без отдыха и отсрочки и сносить невыносимое? «Ich trage unertragliches»,[5] — всплыла в памяти строчка; он прочел все стихотворение, одно из совершеннейших стихотворений совершеннейшего из поэтов, и его словно ударила фраза «Du, stolzes Herz, du hast es ja gewollt».[6] А где его гордое сердце? И он, опьяняясь презрением к самому себе, обрушился на себя со всем сладострастием, как растравляют больное место: «У меня нет гордости, нет сердца, нет мужества, иначе как бы я мог влачить эту жизнь, более позорную, чем виселица? Как мог опуститься до нее? Ни гордости, ни способностей, ни силы духа. Даже не разбойник. И голодаю тут — с кем? С тем, кто хуже разбойника, — с ничтожным дьявольским приспешником!» Ярость против товарища нахлынула на него, оглушила; он погрозил кулаком спящему.
Послышались быстрые шаги. На пороге показался капитан, задыхающийся, раскрасневшийся, с блаженным лицом. В руках он нес хлеб и бутылки с пивом, карманы оттопыривались от сигар. Он свалил свои сокровища на пол, схватил Геррика за обе руки и закатился громким смехом.
— Открывайте пиво! — закричал он. — Открывайте пиво и возглашайте аллилуйю!
— Пиво? — переспросил Хьюиш, с трудом поднимаясь.
— Вот именно! — воскликнул Дэвис. — Пиво, да еще сколько! Каждый может употребить — точно зубные таблетки от Лайона — надежно, гигиенично. Ну, кто за хозяина?
— Уж это предоставьте мне, — сказал клерк.
Он отбил горлышки у бутылок обломком коралла, и они по очереди выпили из кокосовой скорлупы.
— Закуривайте, — сказал Дэвис. — Все стоит в счете.
— Что случилось? — спросил Геррик. Капитан вдруг посерьезнел.
— Я к этому и веду, — ответил он. — Мне надо потолковать с Герриком. А ты, Хэй, или Хьюиш, или как тебя еще, забирай курево и бутылку и сходи посмотри, как поживает ветер под пурау. Я тебя позову, когда надо будет.
— Секреты? Так не годится, — сказал Хьюиш.
— Послушай, сынок, — сказал капитан, — речь идет о деле, заруби себе на носу. Хочешь упрямиться — как знаешь, оставайся здесь. Но имей в виду: если уйдем мы с Герриком, то заберем с собой и пиво. Понятно?
— Да я вовсе не собираюсь совать палки в колеса, — возразил Хьюиш. — Сейчас уберусь. Давайте вашу бурду. Можете трепать языком, пока не посинеете, мне наплевать. Я только считаю, что это не по-товарищески, вот и все.
И он, шаркая ногами, потащился вон из камеры под жгучее солнце.
Капитан подождал, пока он покинет двор, и тогда повернулся к Геррику.
— Что такое? — хрипло спросил тот.
— Сейчас скажу, — ответил Дэвис. — Мне надо с вами посоветоваться. У нас есть шанс… Что это? — воскликнул он, указывая на ноты на стене.
— Что? — переспросил Геррик. — Ах, это! Это музыка — я записал фразу из Бетховена. Она означает, что судьба стучится в дверь.
— Вот как? — протянул капитан, понизив голос; он подошел поближе и стал рассматривать надпись. — А французский что значит? — спросил он, ткнув пальцем в латынь.
— Ну, это просто значит: лучше бы мне умереть дома, — нетерпеливо ответил Геррик. — Так в чем дело?
— «Судьба стучится в дверь», — повторил капитан и, оглянувшись через плечо, сказал: — Знаете, мистер Геррик, дело ведь именно в этом.
— Что это значит? Объясните.
Но капитан снова уставился на ноты.
— А примерно когда вы написали эту штуковину?