«Пусть не убедителен самый образ Антипова-Стрельникова, но вполне убедительно негодование и жажда мести за обиду любимой женщины.
И каким убогими кажутся бормотания Юрия в ответ на признания Лары:
«Я ревную тебя к предметам твоего туалета, каплям пота на твоей коже, к носящимся в воздухе заразным болезням и как к такому заражению я ревную тебя к Комаровскому, который отнимет тебя когда-нибудь, как когда-нибудь нас разлучит твоя или моя смерть».
Как связать высокую его одухотворенность, его жизнь, «в плане христианских категорий» (Р. Гуль) с крайним эгоцентризмом и пониженной моральной ответственностью за свои поступки? И можно ли не заметить, что именно это – книжная интеллектуальность – бездумно сочеталась в нем с безответственностью? «И все это мне? За что мне так много! Как подпустил ты меня к себе, как дал забрести на эту бесценную твою землю?»
А рядом Тоня, упрекавшая его в том, что он смотрит на нее искаженно «недобрыми глазами», брошенная с ребенком, Лара, брошенная беременной, и наконец Марина, непонятно жестоко брошенная с двумя детьми. И разве уж так-таки совсем ничего не значит жизненное поведение человека, что его можно попросту не заметить, и оно целиком компенсируется «софийной музыкой» (Ю. Иваск) и умилением над «землей Твоей бесценной»? Какой на все это ответ? Это русский характер. Русский характер, который не знает страха перед падением. (О, как хорошо понимал это Достоевский.) Ведь и сам Юрий говорит: «Я не люблю правых, не падавших, не оступавшихся».
И делает вывод: «Красота жизни не открывалась им». И разве не характерен этот упор на «красоту»? И разве это не трагический излом, что русская традиция восприняла христианское «прощение» как оправдание снижения, распущенности и безволия? Христианское «духовное прощение» обратилось в прощение сомнительного быта. Иностранец не умилится над слабостью наших Обломовых, Мармеладовых и пр., но русская традиция окружает «павших» мистическим ореолом страдания, а их неспособность, их собственную нетребовательность к самим себе – жалостливым сочувствием. И разве не характерно, что русская зарубежная критика следует той же традиции? Все отметили Юрия Живаго как образ высокой христианской одухотворенности, но никто не отметил, что его падения много глубже, чем его взлеты, что все это – «псевдохристианство», а христианство истинное начисто уничтожено теми жестокими разрушениями чужих жизней, которые он оставлял позади себя. Он исковеркал не только жизнь трех любивших его женщин. Но и жизнь четырех детей, которых он плодил и бросал, ни мало не задумываясь об их судьбе. (...) Понимал ли Пастернак, что по существу он описал трагедию русского характера? Думается, что понимал, думается, что его оценка Юрия Живаго дана одной только строчкой прощального Тониного письма к Юрию: «Твой талант и ум, как бы занявшие место начисто отсутствующей воли». И не есть ли роман плач о высокой духовности русской культуры, которая не выдержала жестокого столкновения с реальной жизнью и дала такое смертельное раздвоение, такое тягостное угасание воплощающей воли?» (Новое русское слово, 1 марта).