18 июня я почувствовал себя так плохо, что отправился в кровать и оставался там до 23 числа. Ночью 18 июня мой постоянный ужас стал ложным убеждением – бредом. Я долго ждал – и наконец убедился, что это произошло. Я сам верил в то, что я настоящий эпилептик, и убежденность в этом оказалась сильнее всего, на что способен здоровый ум. Двойственное стремление, появившееся до того, как мой разум был окончательно повержен, – убить себя и не жить той жизнью, которой я боялся, – теперь разделило мой разум на «до» и «после». С того момента моей единственной мыслью было приблизить конец, потому что я думал, что упущу шанс умереть, если семья найдет меня в эпилептическом припадке.
Учитывая мое состояние и невозможность в тот момент оценить всю тяжесть такой смерти, которую я все-таки рассматривал, мои суицидальные мысли были далеко не эгоистичными. Я никогда не рассматривал самоубийство всерьез: подтверждение тому – тот факт, что я так и не раздобыл оружие, несмотря на свою привычку запасаться на случай самых невероятных событий, о которой часто говорили мои друзья. Признаюсь: пока я контролировал свой разум, я раздумывал над суицидом; те же поспешные действия, которые последовали за потерей себя, я даже назвать не могу попыткой самоубийства. Как человек, не являющийся собой, может себя убить?
Вскоре мысли о смерти заполонили мой беспорядочный разум. Я отчетливо помню один из своих планов: он включал прогулку по озеру Уитни неподалеку от Нью-Хейвена. Ее я собирался совершить на самой ненадежной лодке, которую только можно было раздобыть. Подобное судно легко раскачать, и таким образом я оставил бы в наследство родственникам множество сомнений, которые лишили бы мою смерть обычного в таких случаях позора. Еще я помню, как искал смертельное лекарство и надеялся найти его дома. Но количество и качество найденного заставили меня сомневаться в эффективности этого метода. Затем я подумал о том, чтобы перерезать себе яремную вену; я зашел так далеко, что даже прижал лезвие к шее, но потом, когда некий импульс заявил о себе, я спрятал нож в укромное место. Я на самом деле желал умереть, но столь неверный и ужасный способ меня не привлекал. И тем не менее, будь я уверен, что в моем состоянии шаткого безумия я смогу сделать все умело, я бы разом прекратил свои страдания.
Мои воображаемые приступы теперь случались очень часто и отвлекали меня: я был в постоянном страхе обнаружить что-то новое. За эти три-четыре дня я едва сомкнул глаза. Даже снотворное, которое мне дали, не имело особого эффекта. Я сходил с ума внутри, но не демонстрировал это внешнему миру. Бóльшую часть времени я тихо лежал в кровати. Я говорил, но редко: практически, хоть и не до конца, утратил дар речи; но мое молчание почему-то не вызывало подозрений по поводу серьезности моего состояния.
Методом исключения все способы самоубийства, кроме одного, были отложены в сторону. И я сконцентрировался именно на последнем. Моя комната находилась на четвертом этаже. Дом стоял в нескольких метрах от проезжей части. Окна располагались на высоте приблизительно десять метров над землей. Под одним окном земля была замощена плитами – от дома до ворот. Под другим окном находился подвал для хранения угля, прикрытый железной решеткой. Он был окружен плитами шириной почти полметра и соединялся с тротуаром другой плитой. И все это было перед домом: камень и железо занимали площадь не меньше двух метров шириной. Не составляло труда подсчитать, насколько мал шанс выживания после падения из окна.
Я встал на рассвете. Осторожно приблизился к окну, отдернул шторы и посмотрел наружу – и вниз. Потом я бесшумно закрыл шторы и заполз обратно в постель: я еще не стал настолько невменяемым, чтобы осмелиться на прыжок. Едва я натянул на себя одеяло, как наблюдательная мама вошла в мою комнату, привлеченная, возможно, тем оберегающим предчувствием, которое дарует любовь. Я подумал, что в ее словах крылось подозрение и она слышала, как я подошел к окну, но я молчал, и этих непроизнесенных слов оказалось достаточно, чтобы ее обмануть. На что способны Правда и Любовь, если сама Жизнь стала нежеланной?
Рассвет вскоре спрятался в ярком свете идеального июньского дня. Я никогда не видел дней ярче него – если смотреть глазами; никогда темнее – чтобы жить, никогда лучше – чтобы умереть. Его совершенство и песни малиновок, которых тогда было много в нашем районе, служили одной цели: они стремились увеличить мое отчаяние и заставить меня сильнее желать смерти. День шел своим чередом, и моя тоска усилилась, но я умудрился обмануть близких, время от времени что-то бормоча и притворяясь, что читаю газету; та, впрочем, казалась мне неразборчивой абракадаброй. Мой мозг переваривал сам себя. Создавалось ощущение, что его кололи миллионом иголок, раскаленных добела. Всем телом я чувствовал, будто разорвусь на части из-за ужасного нервного напряжения, которое переживал.