Попасть в число их жертв было страшно и бесстрашному. Недаром ходили всюду рассказы о том, как сулиминцы казнили коменданта кодацкой крепости, а хмельничане — казацкого комиссара, Шемберка. Недаром и о самом Хмельницком шла молва, что он собственноручно снял голову с этого «нашайника». Не было той жестокости, которою бы не насладилось тогда беспощадное казацкое сердце. Если старожил нашего времени изобразил нам, в своих воспоминаниях, гайдамаку Железняка и Гонты, подавшего крестьянской благотворительнице дитя её на своем казацком списе (копье) [47]
, что делали в XVII столетии хмельничане? И чего должен был ждать от кривоносовцев приверженец Князя Яремы? Имущество верного Байдичу человека обрекалось расхищению и пожару, его семья — позору и всевозможной тирании, а его жизнь, как, «панського підлизи» и «недоляшка», могла быть обеспечена — или отчаянною защитою в малочисленном ополчении шляхтичей, или, гораздо вернее, участием в кровавой оргии казатчины. Попав между двух лагерей и слыша о баснословных успехах бунта Хмельницкого, не только простолюдины, но и шляхтичи, преданные дотоле Вишневецкому, оставляли «своего князя», и если не переходили под бунчук Перебийноса, то прятались в северских трущобах до решения страшилищного спора между казаками и панами.Разгоняя гайдамацкие шайки и карая своих изменников с той же завзятостью, которой отличались казаки, Вишневецкий дошел до Переяслава. Но усмиренный Конецпольским, а через семь лет Потоцким, Переяслав кипел уже бунтом. В нем сидел достойный преемник изолганного полудикою малорусскою письменностью Тараса Трясила [48]
, Перебийнос, и готовился выйти навстречу князю Яреме, которого шляхетное ополчение таяло по мере приближения к старому гнезду казатчины.Вишневецкий очутился в положении крайне опасном. Отрезанный от Киевщины и Волыни, он смотрел подозрительно на своих пограничных вассалов, на своих испытанных дружинников, и должен был опасаться всего худшего. Не желая пасть в бесславном бою, или сделаться жертвою казацкой тираннии, все еще страшный для Перебийноса князь Ярема отступил к своим Лубнам и стал готовиться к бегству в другую Вишневетчину, колонизованную предками его, — на Горынь. Надобно было сперва обеспечить от казацкой свирепости обожаемую любовницу-жену, красавицу Гризельду, и тогда уже ринуться на бой с чудовищем неслыханного бунта, очертя голову.
В Лубнах принесли ему письмо Хмельницкого. Истребитель панского войска принял за правило, подобно коварному Ислам-Гирею, рассылать во все стороны миролюбивые письма, в которых не писался
Многие из магнатов поддались его хитрости, надеялись войти с униженным ласкателем своим в компромисс, не принимали крайних мер к защите имений, и этим убеждали чернь в своем бессилии: того и желал Хмельницкий, на то и рассчитывал. Он хотел убаюкать и Вишневецкого; но тот, не показывая вида, что потерял надежду устоять против Перебийноса, маскировал свое бегство военными приготовлениями и, взявши с собой лишь несколько походных возов да 15 рукодайных слуг, оставил свое заднепровское княжество, в которое не суждено уже было вернуться ни ему самому, ни его потомкам. Он объехал обнятое бунтом Заднеприе московскими сакмами, переправился на правый берег Днепра в Любече и отправил свою Гризельду с сыном Михаилом, будущим польским королем, через Полесье, в Вишневец. В Любаре присоединилась к нему украинская шляхта, бежавшая из своих имений.
Описывая бегство Вишневецкого, известный уже нам Натан Ганновер дает понять, почему Хмель и вообще казаки больше всего злились на коронного хорунжего, Александра Конецпольского, и на русского воеводу, Иеремию Вишневецкого: тот и другой вели сельскохозяйственные промыслы с участием жидов. Не принимали казаки во внимание, что неспособность туземцев к торговле и промышленности искони была причиною извлечения в нашу Русь иноземных выходцев, среди которых жиды и армяне оставляли позади себя даже немцев. Эти две народности внушали казакам особенную к себе злобу, так что в изображениях Страшного Суда казацкие маляры на свитке, исходящем из уст Судии судей, писали слова: «жиди и вірмене! идіте в муку вічну від мене». Напротив хозяйственное жидолюбие Вишневецкого Натан Ганновер изображает следующими словами: