В настоящее время казацкий батько опасался казацкой «зрадливости» больше, нежели когда-либо, потому что «фортуна» послужила ему слишком усердно. Только прикидываясь простаком и крайним ненавистником ляхов, только показывая вид, что у него с казаками «дума и воля едина», удерживал он их в повиновении, да и то с помощью жолдовых татар. Вспомним показания пленных казаков о замешательстве в казацком таборе под Пилявцами. Хотя в инквизиционных конфессатах надобно видеть всего больше то, что желали вымучить инквизиторы, но весть о казацком замешательстве все-таки имела свое основание. Приход орды, по словам Мужиловского, «нечаемый», сделал тогда Хмельницкого, как и в Диком Поле, из малого человека великим, из «последнего в человецех», как он выражался о себе, первым, и с него все пошло у казаков на стать. Поэтому он и теперь, окруженный казако-татарской ордою, вел себя, как ордынец, или кочевой запорожец, так что, по замечанию одного из комиссаров, московский посол, человек почтенный и обходительный, часто бывал принужден опускать в землю глаза во время беседы гетмана с полковниками, а посол Ракочия, уезжая из Переяслава, не мог удержаться, чтоб не сказать по-латыни: «Каюсь, что прибыл к этим свирепым и безумным зверям (Poenitet me ad istas bestias crudeles et irrationabiles venisse)».
За обедом у гетмана шла такая грубая попойка, что могла напомнить знатоку казатчины известные запорожские стихи:
Разгоряченные горилкою, гетман и полковники не могли воздержаться от сарказмов насчет князя Вишневецкого, Александра Конецпольского, Чаплинского и всех ляхов.
Но это было только предуведомлением к будущим беседам с ненавистными гостями.
На другой день, 20 (10) февраля, комиссары совещались о том, когда вручить гетману булаву и знамя. В совещании участвовали, как неизбежное, хоть и не сознаваемое панами, зло, их руководители, ксендзы. Совсем не следовало бы им брать с собой ксендзов сюда, в ту среду, которая опустошила все костелы, от Кобрина до Переяслава. Эти представители католической польщизны напоминали казакам (а в казаках были и попы [92]) творца Брестской унии, Скаргу, и отступников народной церкви Терлецкого, Потея, Рогозу, Рутского, Кунцевича.
Члены комиссарской рады рассуждали о Хмельницком, как дети, или, что все равно, иезуитские питомцы, остающиеся до конца в детском возрасте, и решили: отдать ему знаки гетманского достоинства прежде всего (ante omnia), «чтобы смягчить его людскостью и королевскою милостью».
Этот многозначительный акт Хмельницкий указал совершить на майдане перед своим двором, вблизи которого квартировали (как написано в дневнике Мясковского) послы московский и венгерский. Несли перед комиссарами булаву киевский ловчий пан Кршетовский (это значит русин Кротовский, происходивший от Крота), а знамя — киевский скарбник пан Кульчинский (опять какое-нибудь полонизованное имя). Их торжественное шествие возвещали гетманские трубы и бубны.
Хмельницкий ждал королевских комиссаров, стоя в кругу своих полковников и другой старшины, в альтембасовом (золото-парчовом) красном собольем кобеняке, под бунчуком.
Кисель хотел произнести речь, которую сеймовые паны, без сомнения, назвали бы oratio disertissima; но едва начал восхвалять короля, великого монарха, как стоявший возле гетмана Джеджелий, или Джеджала, закричал: «Король — яко король, але вы, королята, князи, бронте много, и наброили. И ты, Киселю, кость од костей наших, одщепивсь еси и накладаеш з ляхами»...
Свое малорусское происхождение Мяско-Мясковский засвидетельствовал тем, что в дневнике комиссии писал казацкие речи по-малорусски не как иноплеменник.
Гетман (продолжает он) стал говорить Джеджале: «Угамуйсь, не роби колоту» или что-нибудь в этом роде (wzial go hamowac hetman); но он, пьяный уже, хотя было еще рано (pijany gorzalka, choc rano bylo) хотел еще ораторствовать, потрясши булавою; однакож, видя, что никто его не поддерживает, удалился из круга. Вероятно, нашлись у гетмана такие, которые увели его домой, уговаривая, как водится в подобных случаях: «Коли двое кажуть п'яный, дак лягай спати».
После такой интермедии, глава королевской комиссии, с надлежащей торжественностью, отдал Хмельницкому «королевские листы» и «комиссарский креденс (верящую грамоту), которые были тотчас прочтены, потом отдал украшенную бирюзой булаву (bulawe turkusowa), а племянник его — красное знамя с белым орлом и с надписью Iohanes Casimirus Rex Poloniae.