Сельская шляхта и замковые урядники, слывшие у казацкого народа ляхами, хотя бы по языку и обычаю были разрусскими, а по родству и вере разблагочестивыми, — слышала кругом косвенные и прямые угрозы, подобные тем, какие в Великой Польше делали навербованные за границей жолнеры. В «доматорах гречкосеях и хлеборобах» проявлялась дерзость, которою еще за полвека до Хмельнитчины гуманный киевский бискуп, Верещинский, характеризовал малорусского хлопа, «гордящегося украинскою свободою своею». Вообще в простонародье обнаруживались чувства, внушенные ему с того поколения, которое назвало панов неблагодарными, и распространенные в темной массе казаками с одной стороны, а мужиковатым, отверженным новыми «старшими» духовенством — с другой.
Шляхта смотрела с ужасом на глухое волнение окружавшего ее народа, и ждала сейма, без которого никто не мог ничего предпринять; а король послал для Запорожского войска красные китайчатые знамена, с изображением на них креста и своего имени, гласящего о славе, следовательно и о добыче, — знамена, родственные той хоругви новосформированных гусар, которая была освящена им в Ченстохове. На Днепре и в Данциге строились чайки и другие суда для морского похода. Из Варшавы ожидались изготовленные королем корабельные реквизиты. Все казаковатые люди обзавелись оружием, в ожидании стотысячного «затяганья на войну». И старым, и новым затяжцам, и бесчисленному множеству затяжцев будущих — грезилось, что зависимое положение казаковавших так или иначе людей никогда уже не возвратится, как из Варшавы пришло известие, что сейм не согласился на войну, повелел распустить, под страшными угрозами, всех вообще затяжцев, как бы они ни назывались, и строжайше воспретил казакам идти на море.
Невозможно изобразить, какое впечатление сделало это известие на оказаченную чернь, и на тех, кого она звала зауряд ляхами. Но легко представить, с какою злостью принялось повелевающее сословие за рассчеты с подчиненными ему, людьми, в том числе и с прямыми казаками, о которых в последствии не напрасно Хмельницкий писал, в исчислении казацких обид, что им вырывали бороды.
Постановление 1646 года было первым сигналом к бунту, славу которого приписывают нашему Хмелю. Зная все обстоятельства, при которых и в силу которых он совершился, Хмель должен был выбрать один из двух жребиев: или сделаться жертвой казацкой ярости, как Грицько Чёрный и Сава Кононович, или прославиться, как те, которых имена гремели в подмывающих на разбой и руину кобзарских песнях.
Выбором его властительно управляли события, которых следствия он мог предвидеть лучше торжествующей шляхты. И в Павлюково время носился уже слух, — что король сам воюет со шляхтою; что паны держат его в осаде; что король зовет казаков на выручку. Теперь Владислав действительно боролся с «доблестными поляками» Оссолинского на жизнь и на смерть; действительно, паны облегли его тесно и в Посольской Избе, и в Сенаторской; действительно, звал он казаков на помощь, под ночным покровом, в качестве заговорщика. Как первый клич Косинского к татарам получил наконец свою фатальную реальность; как первое воззвание Тараса Федоровича за веру сделалось в последствии кровавым девизом Хмельницкого; так и призыв к свободе со стороны государя, обращенный к единственным подданным, готовым за него идти в огонь и в воду, сделался теперь всепобеждающим двигателем бунта. «Скованных рабов можно утешать безопасно» (говорит об этом моменте с образцовым для нас беспристрастием современный нам польский историк), «можно увеличивать постепенно угнетение до последнего обессиления, но снять оковы и желать наложить их сызнова, этого без кровопролития сделать невозможно».
Сообразив такую невозможность, Хмельницкий начал действовать в пользу бунта; но как, с чего и когда именно начал, никакие точные свидетельства нам этого не открыли.
Лично ли ему принадлежал почин договора с татарами, или он воспользовался работой других, за которою следил, может быть, в качестве шпиона покойного своего пана, точных известий об этом также не сохранилось. Но если законодательная шляхта давала ему чувствовать свое кулачное право когда-либо, так это было теперь. Среди приближенных к коронному гетману войсковой писарь значил много и знал, из-за чего ему служит; но у гетманского наследника, официально чуждого Запорожскому войску, он был, естественно, человек лишний; а то, что приобрел по благосклонности к нему великого колонизатора малорусских пустынь, теперь возбуждало зависть у старостинских наместников, так называемых подстаростиев коронного хорунжего, Александра Конецпольского, и вообще дворян молодого магната.