Тогда Хмельницкий объявил, что желает приехать на присягу в панский лагерь, только бы дали ему в заложники две знатные особы. Паны дали в заложники литовского подстолия и красноставского cтapocу, Марка Собиского. Когда Хмельницкий сидел уже на коне, полковники удерживали его и отсоветывали, но Зацвилиховский своим давнишним приятельством привел его к решимости ехать.
«Ведь мы имеем дело с королем и Речью Посполитою» (сказал Хмельницкий своим): «нам треба хилитись до них, не им до нас».
Каковы бы ни были, соображения старого Хмеля в этом замечательном случае, мы впервые на коварном его пути видим оправдание сделанного Шекспиром наблюдения, что нет между людьми такого злодея, в котором бы не осталось ничего человечного. Он знал панов настолько, что, после всех своих злодейств, решился вверить себя их рыцарской чести. Он был даже способен каяться.
«Когда привели его в лагерь» (пишет автор походного дневника), «он, войдя в палатку пана Краковского, упал к его ногам (upadl do nog), бил челом в землю и плакал (czolem ѵ ziemig bijqc i placzc). Потом, поднявшись, просил простить ему прошлое. Пан Краковский отвечал, что давно уже подарил свою кривду Богу и отчизне: ибо все это сделалось Господним попущением; но надеется, что он загладит все цнотою и верностью. Потом Хмельницкий довольно покорно приветствовал князя Радивила и других; наконец были прочтены пункты. Он согласился на все, просил только о Черкассах и Боровице, но пан Краковский отделывался учтивостями (ceremonia go zbywal), так как это было невозможно. Подписав договор, тотчас присягнули и паны комиссары, и Хмельницкий с полковниками. За ним стоял его оруженосец (armiger) с булавою. Пока был трезв, не говорил Хмельницкий ничего непристойного, намекал только обиняками: «ваши милости завербовали на меня и литовское войско, а этого не было ни под Хотином, ни в других оказиях». Потом обратился к Радивилу: «Предки вашей милости никогда не воевали против Запорожского войска». Но в пьяном виде, точно бешеный пес, излил он всю свою злость, обвиняя волошского господаря, что обманул Тимофея, сына его, и, назвав его изменником (zmiennikiem) сказал: «Хотя это и тесть вашей княжеской милости, но я и в Волошской земле готов с ним биться: має вин много грошей, а я — много людей».
Князь обиделся, что Хмельницкий такие вещи высказывал с такой запальчивостью и грубостью, но сдерживал свой гнев. Будучи великим полководцем в бою, он желал быть таким же и гражданином в сохранении мира. Из-за этого бесстыдного пьяницы не хотел он подвергать опасности войско, и потому ловко отвечал, что господарь ни мало того не боится: у него найдутся свои средства для безопасности. Своим бесстыдным бешенством расстроил Хмель нашу веселость, хотя полковники порицали его и сдерживали. И у нас, и у него стреляли из пушек за здоровье его королевской милости, и трубачи отзывались на виваты (na allegrece), а он, точно бешеный, вскочил из-за стола и вышел. Там, однакож, отдали ему турецкого коня от пана Краковского. Поблагодарив, сел на него Хмельницкий, но потом его сняли и отвезли в коляске в табор».
«На другой день» (продолжает мемуарист), «когда войско получило уже приказ идти в поход, приехал Выговский проститься с паном Краковским и просить извинения за то, что произошло вчера; при этом отдал турецкого коня пану старосте Каменецкому (сыну Потоцкого). Князя Радивила просил он отдельно за вчерашнюю экзорбитанцию от имени Хмельницкого. Князь отвечал: «Если он говорил в пьяном виде, то я говорю в трезвом, что ни я, ни волошский господарь не боимся, и всегда найдет он меня готовым. Если бы хотел и тотчас, я жду его в поле, и он удостоверится, что его пьяная фурия ни мало мне не страшна, и я готов расправиться с ним, как хочет, или с войском, или без войска». Но Выговский смиренно (supplex) просил князя забыть об этом».
С обеих сторон довоевались уже до самого края, и потому должны были худой мир предпочитать доброй ссоре. Но казаки до того считали мир непрочным, что не продавали даже татарских бахматов панам, собиравшимся в обратный путь. Один из панов писал в Варшаву с дороги: «Когда мы пришли в Белую Церковь, казаки стояли в таборе, укрепленном двойными валами. Хмельницкий не хотел дать нам битвы в поле, напротив, постыдно бежал с него в субботу. Все войско нашло невозможным брать приступом окопы, в которых могло быть тысяч сто войска, кроме татар. Нам было хуже: приходилось вымирать. У них полно живноности, а кругом нас (circum circa) голод, так что умирало по сто человек в одну ночь, а некоторые от крайней нужды передавались к казакам. Отступить нам было жаль; идти в глубину Украины — опасность очевидная на переправах обоза: ибо не пустая молва, но и все языки предсказывали скорый приход султан-калги. Вот почему согласились мы на почетный мир».
Это был в самом деле почетный для панов и постыдный для казаков мир. «Статьи об устройстве и успокоении войска его королевской милости Запорожского, постановленные комиссиею под Белою Церковью 28 (18) сентября 1651 года», гласили следующее: