Читаем Отпуск полностью

Что за опора? Нелепость одна. Старик любил время от времени с неожиданным пафосом говорить, сильно вытягивая губы вперед, что сквозь ложь и разврат современности, будто бы смертельно ненавистной ему, он пронес незапятнанным свой идеал благородства и чести, остался верен своему чистому идеалу, несмотря на соблазны, которые кишели вокруг, в виде славы писателя или высокого чина, и готов отстаивать идеал при любых обстоятельствах, поступившись, если придется, благополучием, своим и семьи, но выходило отчего-то всё так, что Старику не приходилось поступаться ничем, даже покоем, и оставалось только гордиться, что идеал не забыт, что огонь идеала всегда горит в его сердце, что идеал не забыт.

Последнее было истинной правдой. Идеал не был запятнан ничем. Старик оставался добрым, честным, порядочным человеком, мирно служившим отечеству на своем скромном, малоприметном посту, где и взяток не брал и слова лжи не сказал.

Но почему-то на сердце становилось от этого ещё тяжелей.

Внезапно зачесалось напухшее веко, и он, отвлекаясь от своих размышлений, тронул зудевшее место холодным мизинцем.

Ячмень, сильно токая, назревал всё заметней. Ночью непременно станет ломить, не даст, пожалуй, уснуть.

Странно однако, человеку надо немного, чтобы расстроить или утешить себя, и чем ничтожней ты сам, тем глупее твое утешенье.

Это он было подумал о Старике, да в глазах тотчас колыхнулась тревога, почти и не видная со стороны, а сердце так и прожгло.

Осуждающих ближнего Иван Александрович не любил и не находил себя вправе кого-нибудь осуждать, однажды и навсегда решив в своих частых беседах с собой, что надобно самому подняться до Бога или уж сделаться окончательным подлецом, чтобы позволить себе вершить нравственный суд над другим, да человек вечно слаб и склонен к такого рода судам, и по этой причине, неотступно следя за собой, ловя и в своей душе это подлую склонность, он одергивал себя, опаляясь стыдом.

Его мысли ещё порывались с разбегу туда, где таились причины того парадокса души, в результате которого от идеала, сбереженного Стариком, отчего-то приходилось ещё тяжелей, но он взял неторопливо гаванну из открытого резного деревянного ящика, уже наполовину пустого, аккуратно прикрыл его легкую крышку, долго разглядывал волокнистое тело сигары и долго разминал её ловкими пальцами, прежде чем раскурить.

Должно анализировать всё, чтобы всё понимать, это природное свойство ума, прочее его не касалось. Пусть Старик тешит свое самолюбие копеечной верой… сам-то вот… тоже придумал… надежду, а пора бы… пора…

Тут кстати припомнился Гоголь, и он не решился ему подражать.

… пора бы выбросить на помойку все эти листки и клочки…

И с иронией припомнил Адуева-дядю:

– … Или Федору отдать на оклейку…

Он, разумеется, знал, что не выбросит и не отдаст, в его листках и клочках таилось что-то такое, без чего он не мог уже обойтись, однако ирония прекрасно освежала рассудок, и у него несколько отлегло на душе. Не осталось никаких осуждений. Разгадывать сей нравственный парадокс показалось занятием пустым и наивным. Бог с ним, пусть-ка сам поколдует над ним, когда охота придет.

Но работа анализа уже началась, остановить её было нельзя. Иван Александрович, умело и тонко играя с собой, вдруг полюбопытствовал знать, что в эту минуту у Старика на уме.

Это было обычное, чуть ли не единственное его развлечение, и он находил, что в таком развлечении не заключалось большого греха.

Покуривая, он внимательно разглядывал из-под полуприкрытых ресниц, припоминая прежние вечера. Почти всегда приключалось одно: в знак верности своему идеалу Старик принимался судить и рядить о политике, то есть лениво поигрывал кое-какими случайно всплывшими фактами, как дети играют игрушкой. Это бывало даже красиво, иногда вдохновенно и не обязывало решительно ни к чему, приятная демонстрация своих возвышенных чувств.

Ради этой забавы Старик ежедневно прочитывал с десяток газет, иноземных и русских, с жадностью ловил закулисные слухи, при случае выспрашивал тех, кто стоял поближе к властям, и высказывал свое всестороннее мнение о грядущих событиях, точно как раз от него и зависла судьба народов и стран.

Наполеон произнес, Пальмерстон выступил, Иосиф принял, Вильгельм согласился – открывались глаза, разгоралось лицо, вытягивались губы вперед, и самые фантастические догадки сыпались часами подряд, предположения сменялись предположениями, высказывались опасения, обсуждались надежды. На другой день Иосиф сказал, Наполеон не согласился, Вильгельм не принял, Пальмерстон сказал ещё одну речь – вновь гипотезы, губы, глаза, ничуть не мешавшие Наполеонам, Вильгельмам, Иосифам и Пальмерстонам выступать, заявлять и не соглашаться.

Так уж было заведено: сидит, сидит, окаменев в своем кресле, как мумия, да вдруг ринется в политический водоворот, чтобы потом сидеть и молчать до свежих слухов, свежих газет.

Иван Александрович улыбнулся.

Перейти на страницу:

Похожие книги