Все-таки не стал, как другие, не затиснулся в общую колею… но не по доброй воле принял на себя… эту муку…
Он встрепенулся и привстал на горячей постели. Сон, подступавший первой теплой волной, так и слетел. Он таращил глаза.
Нет, он не делал, он не должен был думать об это и попробовал сходу ухватиться за что-нибудь, хоть за сигары, которые что-то дешево обошлись Старику, и тут же представил себе, как завтра непременно заглянет в магазин Елисеева.
Елисеев знал его хорошо, уважал в особенности за то, что свой брат, не барин, происходил из купцов, и непременно, заслыша от кого-нибудь из приказчиков, воспитанных в правилах тонкого галантерейного обхождения, его имя, сам выходил с поклоном навстречу в смазных сапогах и толстой суконной поддевке, пряча улыбку в кольца запущенной бороды, внимательно глядя в лицо, справляясь почтительно о здоровье, угадывая и предупреждая желанья.
Но, очевидно, он слишком и надолго устал. Вертлявые зябкие мысли плохо повиновались ему, то и дело возвращаясь к больному, к чуткому месту.
Был ли он в глазах Елисеева человеком? Или был только мифом, то есть сыном купца?
Он даже плюнул в сердцах и плотней завернулся в пуховое одеяло, осторожно прикрыл напухшие веки и решился непременно, всенепременно уснуть.
В мягком почти невесомом тепле ласково согревалось бессильное тело, наполняясь приятно баюкавшей вялостью, однако и уютная вялость почти не помогала ему. В беспокойном сознании всё разрасталась, разрасталась тягучая боль, мысль продолжала трудиться с напряженной угрюмостью, растравляя душу стыдом и за то, что сделал, и за то, чего не сделал с собой, натруженная воля к ночи совсем слабела, и колючие подозрения, как шулера, скользили в обход.
Вдруг показалось, что он плохо или вовсе не знает себя. По его задушевным понятиям, в зрелом возрасте подобное упущение было непростительным и смешным, и он недовольно спросил, что бы могло остаться неизвестным ему о себе.
В уме, запутанном и бессильном, не нашлось никакого ответа, однако в тревожной душе становилось сильней и сильней чувство закоснелой вины, точно он совершил преступление или был уличен в непростимом грехе.
Надо было бы вновь отмахнуться от смутного чувства, тотчас забыть все обидные выкладки, но он, потеряв осторожность, подумал с тоской, что никакой вины за ним нет да не может и быть, не должно.
И перекатился на правый бок, сворачиваясь удобней, подтягивая колени к груди. При этом больное веко зацепилось за угол подушки. В голове зазвенело. Он затаился, не двигаясь больше.
Скованный неподвижностью, с несмолкаемой ноющей болью, раздраженный невозможностью спать, он окончательно выпустил нервы из рук, и чувство вины нарастало. Он и не верил этому чувству, и вновь придирчиво проглядывал прошлое, но ничего предосудительного не находил, и это в особенности настораживало его.
Что же это такое, человек всегда виноват, перед Богом, если не перед собой и людьми, но он обнаруживал только, что всегда незаслуженно, много, одиноко страдал, а подлецы, казалось ему, не страдают.
Как прикажете понимать?
И тогда, раздраженный не поддающимся анализу чувством вины, этим затянувшимся, как он буркнул, самообманом, надоевшем, несносном ему, привыкшему мыслить отчетливо и обманывать то шутливо, то иронично других, если навязчиво, неделикатно норовили влезть в его душу, он вдруг спросил себя прямо в лоб, отчего он не пишет уже столько лет, почему бесплоден, внутренне пуст, почему картины и образы бесследно исчезают во тьме, не успев проясниться, а он не может и не всегда торопится их удержать.
В самом ли деле он так состарился в сорок пять лет? В самом ли деле растратил душевные силы в горькой борьбе за квартиру и хлеб, в неукоснительном исполнении служебного долга? В самом ли деле заглох и закис, встречая непонимание и равнодушие близких? В самом ли деле смирился? В самом ли деле принял за нормальную жизнь изнурительный труд сличения всякого печатного слова с тупым и капризным цензурным уставом? В самом ли деле безвозвратно покорился судьбе?
Какой мог быть сон.
Приподнявшись, морщась от боли в боку и в глазу, он подоткнул под спину подушку и с досадой почесал некстати зачесавшийся нос.