Под одним стеклом в витрине была записка, на которую никто не обратил внимания, кроме меня. Написана крупным почерком, похожим на почерк Соколовского, чем она меня и привлекла. Только начальные буквы были с завитушками, а на концах слов «Ђ» (ять)… Я наклонилась прочесть, что же написано в этой записке и осталась одна в зале. Наша половина класса уже прошла в «детскую» вслед за молоденькой девушкой-экскурсоводом.
«Надя, прости, я виноват был сегодня» – вот что было в записке.
За что извинялся юный композитор перед сестрой Надей, было непонятно, и я думала о том, что «прости» – это тоже волшебное слово, как и «пожалуйста», и мы тоже почему-то стесняемся его говорить. Соколовский передо мой извинился, сказав «прости», пролетев мимо, как ветер, и мне надо простить! Надо простить!
Но за что? За то, что мне было так хорошо посреди мяты и леса рядом с родником и костром, рядом со стучащим его сердцем? За что простить? В чем он виноват? Он виноват? Разве? В том, что мне… хорошо? А может, мне благодарить его надо за чудо общения? С Природой и с ним? За каплю янтаря на сосне, журчание воды, за луну?
За то, что сердце парня билось совсем рядом. Тук-тук в мою дверь. И мое в его дверь: тук-тук. Откройте!
Открыла ему дверь и тут же захлопнула…
Над запиской склонился еще один человек, и мы даже немножко соприкоснулись плечами. Плечо было широкое, сильно знакомое, почти родное.
Соколовский!
Я отлетела в сторону. Сердце запрыгало вверх-вниз, прыгало и стучало, прыгало и стучало, мне показалось, я потеряю сознание. Я бросилась вон из зала вслед за своей группой, бегом, бегом от него… Вот и наши, они уже через зал были… от спешки я наступила Вальке на пятки.
– Осторожнее! – прошипела она.
– Извини!
– Что с тобой? – Валька посмотрела за мою спину – никого, она даже вышла в другой зал проверить, кто меня напугал.
Никого… Соколовский смылся в свою группу.
А потом класс вновь соединился в зале, где композитор и его сестра музицировали и давали семейные концерты перед гостями. Тут был рояль на невысокой сцене. Я стояла у одной стены, а Соколовский – у другой, и он пялился на меня, он смотрел не на меня даже, а в меня: глубоко-глубоко, до самой моей изнанки, может быть видел, что запрещено, что не нужно видеть…
Он не слушал экскурсовода.
Сердце мое тоже билось и, казалось, касается его сердца, как тогда в палатке, хотя между нами сейчас было не менее десяти метров. Да что же это такое, да что же он делает со мной одним только своим присутствием, одним только взглядом и за что мне такие муки?
– …В возрасте пятнадцати лет композитор испытал первую влюбленность в свою соседку Лесю Виджитскую, – говорила молоденькая экскурсовод, та самая, что водила нашу группу.
– А ее тоже Леся зовут! – перебил экскурсовода Саня Глушенков и показал на меня пальцем.
Девушка, ничего ему не ответив, улыбнулась. Она была маленького роста, с длинной толстой косой, перекинутой через плечо. Казалось, что она сама из позапрошлого века, что была знакома с композитором и рассказывала нам о нем, как его добрая знакомая. Девушка посмотрела на меня. Взгляд у нее был добрый. Как будто ей было приятно, что меня зовут так же, так ту, которую любил юный музыкант.
– …Чувства юноши были сильными, но, к сожалению, родные девушки не принимали его к себе в дом и были против того, чтобы молодые люди встречались. Испытывая душевные муки, композитор решает покинуть город и в начале двадцатого века уезжает к родственникам в Петербург, чтобы больше никогда не возвращаться в город своего детства.
Девушка с косой закончила лекцию и снова взглянула на меня. Как будто она для меня только одной все это рассказывала.
Соколовский все еще смотрел на меня. Он словно приклеился к стенке. Оперся о нее и голову чуть откинул, чтобы челка в глаза не лезла.
Ха! Как памятник.
И тут меня осенило!
Душевные муки! Вот оно что! Наконец-то я нашла определение своему состоянию! У меня же самые настоящие душевные муки, и они тоже связаны с ней… с тем, что называют «любовью»! И нет у меня теперь сомнения в том, что я болею той же болезнью. И вот что мне надо сделать – мне надо тоже уехать! Я хочу выздороветь и не могу, я хочу быть с ним и не могу, не могу, потому что еще маленькая, потому что мне всего пятнадцать, а ждать до восемнадцати невыносимо… Вот что он смотрит на меня, он прожигает меня насквозь, и что ему надо? Опять, как тогда? Неужели он не поймет, что мне рано, очень рано ребенка, и что он все равно не будет отцом, он не женится, потому что кто же женится в десятом классе? А может, правда не понимает, а если так – как ему объяснить?
За семью морями, за семью долами в маленькой деревне жили мои бабушка и дедушка. Бабушку звали Маня, а чаще – Манечка, бабушка Манечка, дедушку – Николай, но я его просто дедушкой называла, без имени. До пяти лет, пока мне не достали места в детском саду, я жила у них в доме, в месте, где не было даже мобильной связи. Но сейчас-то она есть, мама с бабушкой изредка переговариваются. Дедушка уже умер.