Олимпиада Алексеевна Ратисова принадлежала к числу тех страстных театралок, из хаоса которых развились впоследствии мазинистки, фигнеристки, тартаковистки и прочие за– и предкулисные «истки», объединенные ходячим остроумием в общем типе и общей кличке «психопаток». Впрочем, ухаживание ее за артистами было гораздо менее платонического характера, чем влюбленные экстазы большинства ее компаньонок по оперному и драматическому беснованию. Все еще эффектная наружность и задорная бойкость обращения выгодно выделяли Ратисову из этой полоумной толпы, и не один итальянский тенор, не один трагик уезжал на родину, по уши влюбленный в московскую «Venus rousse[1]», готовый для нее на тысячи глупостей, между тем как сама «Venus rousse», проводив минутного друга горькими слезами, осушала глаза, едва исчезал из виду уносивший его вагон, и, покорствуя своему необузданному темпераменту, спешила завести новый роман: «глядя по сезону» – дразнил ее Синев.
– Вам бы, тетушка, в Риме жить, при Нероне или Коммоде, – трунил он.
– А что? – добродушно недоумевала Олимпиада Алексеевна.
– Да так: натура у вас уж очень римская.
– Ври еще!
– Клянусь вам.
– Не обманешь, брат. Я ведь тоже скиталась за границею по музеям-то – нагляделась на этих римлянок: долгоносые какие-то, Бог с ними… и небось черномазые были, как сапог – а?
– Да я, тетушка, не о наружности: помилуйте! – «кто может сравниться с Матильдой моей?»! А настроение у вас подходящее… Там, видите ли, были дамы, которые считали своих мужей по консулам. Новое консульство – ну, и в отставку старого мужа, подавай нового… Хорошие были нравы! правда, тетушка?
– Дурак! – разражалась Олимпиада Алексеевна, и оба хохотали.
– Ведь вы, тетушка, – уверял Синев в другой раз, – знаете в жизни только три ремесла: любить, мечтать о любви и писать любовные письма.
– Верно, – соглашалась Олимпиада Алексеевна. – Обожаю эту корреспонденцию. Всю жизнь писала и теперь пишу.
– Вот как! Кому же, тетушка?
– Мазини, Хохлову, Тартакову – всем, кто на горизонте…
– Это значит: «Звезда вечерняя моя, тебе привет шлю сердцем я!» Бей сороку и ворону – попадешь на ясного сокола. Логично, тетушка. И получаете ответы?
– Иностранцы отвечают: они, во-первых, вежливы, не чета русским неотёсам, а во-вторых, у них на этот предмет имеются специальные секретари.
– И все poste restante[2]… под псевдонимами?
– Разумеется.
– То-то, я думаю, вы почтамту надоели!
– Вот еще! а на что же он и учрежден? Пусть работает! небось правительство деньги платит.
Когда «на горизонте» не виднелось никакого театрального светила, Олимпиада Алексеевна обращала свою интересную корреспонденцию и в другие области. Так, она тянула года полтора романическую переписку с одним молодым беллетристом.
– Ведь вот, – удивлялась она, доверяя свою тайну Людмиле Александровне, – в институте, помнишь, я училась плохо, слыла тупицею… сколько раз ходила без передника – именно за литературу эту глупую… А тут, знаешь, откуда что берется: просто сама себя не постигаю.
– Специальность особого рода!
– Должно быть. Оно и точно: я замечала, – так, вообще, в делах, в разговоре, я не очень; а когда дело дойдет до любви, становлюсь преумная. Куда же до меня этой Надсоновой… как бишь ее? – графине Лиде, что ли? Мой сочинитель изумлялся: откуда, пишет, у вас, баронесса Клара, – я баронессой Кларой подписываюсь, – берется такая тонкость в анализе страстей? Анализ страстей! Недурно сказано? А?
– Чего же лучше? Но как смотрит на твои подвиги муж?
– Очень мне нужно, как он смотрит. Состояние мое и воля моя.
Зачем Олимпиада Алексеевна, едва отбыв траур по первом старом муже, поторопилась выйти за Ратисова, тоже уже немолодого и скучнейшего в мире холостяка, притом не чувствуя к нему ни любви, ни уважения (да и нельзя было их чувствовать к этой смешной фигуре, самою природою предназначенной к роли Менелая), – она сама недоумевала.
– Бес попутал, – объясняла она. – Кто ж его знал, что он такой? С виду был как будто и порядочный человек, и мужчина, а на деле вышел размазня, тряпка, жеваная бумага, Мижуев противный…
– Я так полагаю, тетушка: вы это из предосторожности, – смеялся Синев.
– То есть из какой же, Петя?
– Из предосторожности, чтобы не выйти замуж за кого-нибудь еще хуже.
– А что ты думаешь? Ведь, пожалуй, правда!
– Разумеется, правда. Темперамент ваш мне хорошо известен. Не будь у вас премудрого Иакова, вы давно бы обвенчались с каким-нибудь синьором Аморозо.
– Меня и то один баритон уговаривал развестись с Иаковом.
– Вот видите. И обобрал бы вас, тетушка, этот баритон до последней копейки, и колотил бы он вас четырнадцать раз в неделю… ух, как эти шарманщики колотить умеют! Кулачищи у них – во какие! Народ музыкальный: бьют в такт, sforzando[3] и rinrorzando[4]. A Иаков – человек безобидный. Ему лишь бы винт был, английский клуб, да печатали бы юмористические журналы его стишонки и шарады, – а затем хоть трава не расти. Я думаю, тетушка, он уже позабыл, как дверь открывается на вашу половину…
– А зачем ему шляться, куда его не спрашивают?