Сын подавился и закашлялся, и скорее отхлебнул из чашки теплого, с молоком, чая.
– Что ты, сынок?!
– Ничего… так… Наверно, попросили заменить кого!
– Наверно, – сказала, глубоко вздохнув, мать и направилась к раковине.
Сын вышел и закрылся в ванной. Он смотрел на себя в зеркало и вспоминал, что голос ему сразу показался знакомым и движения напоминали ему отца. Непреодолимое волнение искорежило ему лицо, и глаза с ужасом таращились в чужие глаза отражения. В душу падал все тот же белый снег.
«Снег прикроет, снег простит», – повторил про себя парень. И тут он понял самое главное для себя и основное: что нет больше того, кто убил вчера человека. И тот, кто отражается в зеркале теперь, больше не он. Потому что вчера они, втроем, избили до смерти не только его отца – они убили его самого, того, кто брел потом, огорченный, по шпалам.
Сегодня на свет родился новый человек, не знающий жалости, совести, радости, не чувствующий сострадания, но имеющий прирожденный животный страх, спасающий от всех жизненных неустройств. И всегда в его душе теперь будет снег, чтоб холодить сгорающее понапрасну сердце. И жить теперь будет не он, а это его отражение.
Лицо нормализовалось, и вчерашний путник пошел допивать теплый еще чай.
Похороны деда
Дед был уже старый. Белая стянутая кожа просвечивалась. Под ней бледно голубели вены. Он был похож на мотылька. Так и сидел в кресле, – руки положив на подлокотники и втянув губы в рот. Как будто хотел сживать их. Глаза смотрели прямо перед собой, не обращая внимания на происходящее. Иногда он пристукивал об пол тапком и делал ртом: «тром-пом-пом!»
Ночью дед часто плакал и скребся к нам в дверь. Мама тяжело и недовольно вздыхала и переворачивалась, папа обувал тапочки и шел с дедом на кухню. Слышно было, как, булькая, он наливает рюмку.
Дедушка умел кричать котом. Он делал это мастерски и всегда неожиданно. Иногда пугал этим прохожих, когда сидел на лавочке во дворе. Женщины подскакивали с сумками или ведрами, говорили: «Фу, черт!» Или: «Вот, старый козел!» Дед выговаривал им вслед гадости и посмеивался.
Через дорогу жил другой, чужой, дед, и наш дед смеялся на него.
Я откопал в песочнице собачью какашку, и дед сказал бросить ее на дорогу. Я не стал.
У деда был свитер. И я спрашивал у него про узоры на свитере: «А это зачем? А почему так?» Дед усмехался и объяснял: «Для того, чтоб так было, а ты как хотел?»
Ночью дед скребся, и отец выходил снова булькать, и мама вздыхала, и бабка приходила, ругала его дураком, но не забирала к себе. Тогда мы как-то отправили деда к жить в коммуналку. Там у него была своя комната.
Теперь дед приходил редко и всегда напуганный. Вытаращив глаза, сидел на кухне и постукивал по столу пальцами. Ногти отросли и растрескались, руки тряслись, кожа полопалась и сохла; на лбу усилием воли дед выдавливал каплю желтого пота.
Бабка смеялась, глядя в окно. На подоконнике стояли банки с заряженной Кашпировским водой. Она смотрела его в телевизоре, закрыв глаза. Она больше слушала. По лицу текли слезы и сопли, рот – приоткрыт. Кашпировский вдавливал слова ей в лоб, и у нее текли по щекам слезы. Голову он свою всегда наклонял вперед, наваливаясь и нависая лбом. И пугал глазами. Тетка приносила платок и вытирала бабушке сопли. Бабушка спала.
Я пришел к деду в коммуналку и сидел за его столом в его маленькой заваленной комнате: между диваном и столиком – узкий проход, на столе с краю, где свободное место, – трехлитровая банка с помидорами. Дед пил рассол. Стекло заляпано пальцами. Очень хотелось куснуть один помидорчик. Я спросил, и он разрешил. Я залез в банку и достал. В большом общем квадратном коридоре все время капал замотанный марлей кран – в ржавую дырку раковины. В туалете воняло от засоренного стояка и застоявшейся в унитазе мочи.
Дед перестал приходить. Мы поехали всей семьей на похороны, тряслись в душном автобусе, и меня укачало, и вырвало на платье и туфли теткины.
Было жарко. Нудно и скучно. Долго возились с цветами. Много понаехало родственников. Я путал своих и чужих. Оказалось, не так много. К деду не хотели пускать. Я все-таки видел его. Он лежал в гробу в синем пиджаке. И гроб был бордового цвета, похожий на стол у папы на работе. Казалось, они из одного материала. Дед молчал, и шея его была обмотана бантом вишневого цвета. Я боялся, что он закричит котом.
Жалко не было. Только жарко, и хотелось домой. Я начинал хныкать. Бабушка дала мне горстку конфет с чужой могилки. Среди них попалась шоколадная. Я съел ее сам. Другими – карамельными – поделился с сестрами. Они теткины дети.
Неподалеку звенел тарелками оркестр, гудела труба. Хоронили военного и стреляли в небо. Я спросил, почему деду не стреляют. Мама накричала на меня за то, что я нашел где выгваздаться.
Когда все кончилось, мы ушли. Дед остался спрятанным под землей.
Когда в следующий раз хоронили другого деда, священник долго тряс над ним бородой и бормотал слова. И я спросил, зачем ему ставят крест, а тому не ставили. И мне сказали, что так надо.
Как Иван Иваныч за хлебом ходил