Банкет был накрыт в Георгиевском зале, и люстры слепили входящих. Людей собралось очень много: в руках у каждого была бумажка с номером стола и места, но во избежание суеты и толкотни бравые и молчаливые сотрудники в штатском, одетые во все белое, с золотыми аксельбантами, невозмутимые, словно ангелы в небе, но с лицами строгими и недоступными, распоряжались тем, как рассаживаются гости, отодвигали стулья, поправляли приборы. Анне показалось, что она попала в самую гущу театральной декорации и вместо людей вокруг нее двигаются и шепотом повторяют свои арии и реплики артисты, которые помнят одно: вся жизнь их зависит теперь от спектакля. Муж крепко держал ее за локоть, пока они шли к своему месту среди этой сдержанно гудящей, как улей, толпы, в которой не было ни одного знакомого ей человека и в которой каждый из этих незнакомых людей был словно немного ей чем-то враждебен. Анна не могла объяснить, почему ее словно бы загоревшееся под платьем, напрягшееся тело чувствует сейчас любую неловкость так остро, что даже случайное прикосновение к чужому плечу или чужой спине доставляет почти физическую боль, но сжалась внутри себя так, что даже походка ее изменилась: из плавной и легкой вдруг стала порывистой.
Их места оказались за столом под номером 15. По правую руку ее сидел муж, лицо которого вдруг приняло то же невозмутимое и самоуверенное выражение, что и лица почти всех находящихся в зале, а по левую – очень красивый, как показалось ей в первую минуту, в великолепном галстуке, с темной, глубокой ямочкой на щеке человек, глаз которого она не видела, но сразу же заметила, что он отличается от остальных спокойной какой-то развязностью.
– Здорово, Серега! – приветствовал он Краснопевцева. – Ну, вот и опять повстречались. Здорово! Не знал, что ты здесь, в Белокаменной. Застрял, или как?
– Работаю, Миша, – холодно ответил Краснопевцев. – Работы везде завались. А ты все в Японии?
– В Японии – тоже, – пресекая дальнейшие вопросы интонацией, сказал неизвестный и быстрым боковым взглядом окинул Анну. – Жена? А чего ж не знакомишь?
– А где же твоя? – вдруг спросил Краснопевцев и сразу набычился.
Не отвечая, сосед привстал и, всем телом развернувшись к Анне, протянул ей небольшую и очень горячую руку.
– Михаил Иванович Иванов. Для такой красивой женщины просто: Михаил.
– Анна, – сказала она и, нагнув голову, внимательно и спокойно взглянула на него.
Глаза его были небольшими, зеленого жидкого цвета и очень недобрые. Они смотрели так, как будто бы он знал про Анну все, и то, что он знал, не вызывало у него никакого интереса, а, скорее, злость и раздражение, но в это же время сама Краснопевцева, ее разгоревшееся лицо, поднятые над широким лбом светлые локоны, покатые голые плечи не просто так нравились, а пробуждали мгновенную грубую жадность. Она почувствовала это безошибочно, так же, как чувствовала страх и нездоровое возбуждение толпы вокруг, которая очень хотела казаться веселой и даже беспечной, потом оглянулась на мужа, пытаясь поймать его взгляд, но муж не смотрел на нее, а стал вдруг частицей толпы, и даже лицо его вдруг изменилось и стало таким, как у всех.
Анну слегка затошнило, голова стала медленно, неприятно кружиться, а в левой половине груди, захватывая спину и резко отдаваясь в том месте, где была застежка, поднялась острая покалывающая боль, которую, казалось, можно было легко преодолеть, если бы удалось просто глубоко вздохнуть, но воздуха ей не хватало, хотя этот зал был огромным и, несмотря на почти тысячу человек, собравшихся в нем, прекрасно проветривался.
– Ну, наконец-то! – глубоким и выразительным голосом произнес Михаил Иванович Иванов. – Ведь я и приехал для этой минуты. Идут! Наконец-то!
И тут же вся эта возбужденная толпа вскочила со своих мест, рванулась куда-то, как будто она состояла из многих вдруг вспыхнувших и запылавших деревьев, готовых сломиться и рухнуть, и взгляды с безумием, с остервененьем стянулись в одну отдаленную точку. Высокие, белые, с золотом, двери отворились, пропуская Сталина. Ни одного прежнего, милого звука человеческой жизни: такого, как шороха, скажем, салфетки, и смеха, и кашля, уже не осталось, и все это, словно в какую-то пропасть, упало в ревущее, злое «Ура-а-а!». Анне показалось, что муж ее, которого она любила, кричит громче всех, и, если сейчас чей-то голос сорвется от дикого крика, то у ее мужа. Но от того, что она одна знала про него все на свете, любила за это, терпела, жалела, – от этого ей стало страшно, и жизнь их представилась вымыслом, а этот крик – вот он-то и был той единственной силой, которая им управляла.