Майор Лэнгдон был потрясен. Он долго стоял в углу спальни Алисон и наблюдал, как они собирают вещи, но рта открыть не осмеливался. Спустя продолжительное время, когда сказанное до него дошло, он был вынужден признать, что Алисон сошла с ума, и забрал из комнаты маникюрные ножницы и каминные щипцы. Потом спустился вниз и, захватив бутылку виски, уселся за кухонный стол. Майор плакал и облизывал соленые слезы с кончиков усов. Он горевал не только из‑за Алисон; ему было стыдно и за себя, как будто случившееся бросало тень на его порядочность. Чем сильнее он пьянел, тем невыносимее казалось несчастье. Один раз майор поднял глаза к потолку и выкрикнул в тишине кухни, вопрошая и умоляя:
— Господи! Господи?
Он несколько раз с силой стукнул головой о стол, и вскоре на лбу вздулась шишка. К половине седьмого утра он выпил кварту виски. Принял душ, оделся, позвонил врачу Алисон — полковнику медицинской службы, своему приятелю. Позже вызвали еще одного врача, и они чиркали спичками перед лицом Алисон и задавали всевозможные вопросы. Именно тогда майор снял с крючка в ванной комнате полотенце и перебросил его через плечо. Это придало ему вид человека, готового ко всему, и несколько успокоило. Перед уходом полковник произнес целую речь, неоднократно повторяя слово «психология», а майор молча кивал после каждой фразы. Кончил врач тем, что посоветовал побыстрее отправить Алисон в лечебницу.
— Только об одном прошу, — беспомощно сказал майор, — никаких смирительных рубашек и тому подобного. Чтобы она могла слушать пластинки… с удобствами… Понимаете?
Через два дня была выбрана лечебница в Вирджинии. В спешке ее выбрали, скорее ориентируясь на цену (потрясающе высокую), чем на лечебную репутацию. Алисон с горечью выслушала майора. Анаклето, естественно, ехал тоже. Через несколько дней все трое выехали в Вирджинию поездом.
Это заведение предназначалось для больных и физически, и духовно, а болезни, одолевающие тело и душу одновременно, носят, как известно, особый характер. Здесь было немало находящихся в полной прострации пожилых еле передвигающих ноги, несколько морфинисток и множество богатых молодых алкоголиков. Тут имелась превосходная терраса, на которой днем подавали чай, прекрасный сад, роскошно обставленные палаты. Майор остался доволен и даже ощутил некоторую гордость, что может себе такое позволить.
Сначала Алисон никак не прокомментировала перемену. Более того, она ни слова не сказала мужу, пока они не сели обедать. В виде исключения Алисон разрешили в день приезда пообедать внизу, но со следующего утра она должна была пребывать в постели, пока ей не станет лучше. На столе стояли свечи и букет оранжерейных роз. Приборы и скатерть были самого лучшего качества.
Казалось, Алисон всех этих прелестей не замечает. Она села за стол и окинула зал долгим блуждающим взглядом. Ее темные проницательные глаза изучали сидевших за соседними столами. Наконец она спокойно и горько произнесла:
— Боже мой, ну и публика!
Майор Лэнгдон навсегда запомнил этот обед, который оказался его последним свиданием с женой. На следующее утро он покинул лечебницу и остановился переночевать в Пайнхерсте, у своего давнишнего приятеля по игре в поло. Вернувшись в гарнизон, застал телеграмму. На вторую ночь пребывания в лечебнице с Алисон случился сердечный приступ, и она умерла.
Этой осенью капитану Пендертону исполнилось тридцать пять лет. Несмотря на свою относительную молодость, он скоро должен был получить кленовые листики майора, а в армии, где продвижение по службе зависит, главным образом, от выслуги лет, такое раннее повышение свидетельствовало о несомненном признании его талантов. Капитан много работал и обладал блестящим, по армейским стандартам, умом, так что многие, включая самого капитана, считали, что он дослужится и до генерала. Впрочем, изнурительные занятия капитана Пендертона давали о себе знать. В последние недели он выглядел очень плохо. Под глазами появились круги, вроде синяков, лицо пожелтело и покрылось какими‑то пятнами, стали беспокоить зубы. Зубной врач предложил удалить два нижних коренных и поставить мост, но капитан оттягивал лечение, так как чувствовал, что времени терять нельзя. Лицо капитана было постоянно напряжено, левый глаз начал дергаться. Судорожное подергивание века придавало его искаженному лицу какое‑то механическое выражение.
Капитану приходилось постоянно сдерживать все нарастающее возбуждение. Его поглощенность солдатом нарастала, словно болезнь. Как при заболевании раком клетки бунтуют и начинают усиленное самовоспроизводство, приводящее в конце концов к гибели тела, так же непропорционально возросли в сознании капитана мысли о солдате. Иногда он с тревогой взирал на ступени, которые привели его в это состояние — начиная с кофе, опрокинутого на новые брюки, и кончая расчисткой леса, столкновением после скачки на Фениксе и непродолжительными встречами на дорожках городка. Каким образом раздражение превратилось в ненависть, а ненависть — в болезненную одержимость, капитан объяснить не мог.