И то же воображение, которому нужна иногда лишь сосновая шишка, чтобы представить могучую, столетнюю сосну, обратило к тому времени, когда молодой певец Лященко с успехом пел и Ленского, и индийского гостя, и Лоэнгрина. А ныне вокруг были дачи актеров, музыкантов и писателей, и, наверно, не один из них, взглянув на домик с лирой на фасаде, тоже кое-что домыслил, а возможно, лишь подумал: мало ли какие фантазии приходили людям в прошлом? Однако мне хотелось поглубже заглянуть в судьбу того, для кого лира была не только украшением, и кто же та В..., которая подарила ему романс Чайковского, а слова романса выражали и ее судьбу? Может быть, прелестной и мечтательной была эта В. — эта Вера или Валентина, — сначала лишь бывала на концертах любимого певца, а потом он заметил ее, и в этом доме прошли их счастливые годы.
Отчего не вообразить этого, ведь чем лучше, поэтичнее вообразишь, тем глубже и напишешь об этом, — и вот можно вообразить, что не один год жила старая женщина в этом домике, где когда-то звучал для нее любимый голос, или, может быть, она аккомпанировала певцу, и все было разучено именно здесь, где весной широко открывали окна и майский холодок входил в них со своим ландышевым запахом...
Я захватил с собой пахнущие сыростью клавир и романс Чайковского, а на лесной просеке встретил старого знакомого, садовника дома отдыха с поэтическим, несколько глухим названием «Урочье» Василия Петровича Баранщикова, и мы остановились поговорить минутку.
— Набрел сегодня на один дом, — сказал я, — с лирой на фронтоне, как-то ни разу не замечал этой лиры.
— Вы имеете в виду, наверно, дом Виталии Сергеевны, — сказал Василий Петрович. — Ее внук все покупателя ищет, а кто станет покупать труху, разве только ради участка. Я Игорю Михайловичу хотел в этом деле посодействовать, приезжал один художник, сказал — только на дрова, а потом предложил продать ему лиру. Но Игорь Михайлович сказал: «На лиру у вас денег не хватит», а что имел в виду — я и не понял. Еще одну зиму простоит, может быть, а там под снегом сам развалится.
— Наверно, все же Игорь Михайлович сказал правду, что денег не хватит купить эту лиру... это знаете какая лира? В ней, может быть, две человеческие жизни заключены, и Чайковский заключен в ней.
— Скажете тоже, — усмехнулся Василий Петрович. — Ей сорок копеек цена, если отодрать, а начнете отдирать — развалится.
— Это оттого, что она никому в руки не дастся... она только одним рукам принадлежит, хотя и нет этих рук ныне.
Василий Петрович подумал, потом спросил:
— Вы что же — что-нибудь знаете?
— Конечно, — сказал я уверенно. — Я всю историю, как этот дом построили и как лиру прибили, — знаю. Как-нибудь напишу об этом, тогда дам почитать.
— Выдумщик, — и Василий Петрович с некоторым сожалением посмотрел на человека, у которого есть время выдумывать, когда самая пора выкапывать клубни георгинов, дел по горло, и он пошел дальше, а я возвратился домой утешенный, что набрел в тишине осени, среди опавших листьев, на мельницу, которая уже развалилась, и мельник вышел из нее с лирой в руках и великодушно поднес мне, чтобы и я побряцал: отчего не оказать уважение человеку — пусть побряцает, если у него много досуга, когда другие не знают, как бы поспеть управиться с делами...
Раскрытие вещей
Серенькая птичка, хромая и распластав одно крылышко, будто оно перебито, побежала вдруг впереди меня, изредка словно из последних сил подлетывая, и я понял, что это славка отводит от своего гнезда на земле, чтобы лучше погибнуть самой, чем дать погибнуть ее птенцам.
Я замедлил шаг и пошел в другую сторону, а славка на всякий случай проковыляла еще немного, весной — со своим говорком из нескольких щебечущих слогов, а сейчас немая в материнском самопожертвовании.
«Раз мы уверены в том, что ничто создаваться не может из ничего, то вернее поймем мы предмет изученья», — утвердил некогда мудрый Лукреций, доказывая, что все тельца, начиная с атома, имеют друг с другом причинную связь и существуют как различные силы в едином теле.
О судьбе Марии Стодоли я узнал уже после войны. В большом, наполовину молдаванском селе, на выжженной августовским солнцем Одессщине, Мария Стодоля, еще статная и красивая зрелой степной красотой, нарядилась однажды в свое лучшее платье, надела на шею монисто, зазывной походкой пошла к одиноко стоявшей клуне в степи, и немецкий фельдфебель, поселившийся накануне в ее доме, несколько оторопело смотрел вслед тугим, играющим на ходу бедрам, а свою семнадцатилетнюю дочь Галю, к которой подбирался он ночью, спрятала на горище, где хранилась кукуруза, и, пока Мария Стодоля шла своей зазывной походкой к клуне, взглянув раз через плечо на неуверенно последовавшего за нею фельдфебеля, соседка увела ее дочь к себе... А что было в клуне, никто не узнал, потому что Стодолю нашли с резаной раной в боку, может быть, для того, чтобы прикрыть все молчанием, а может быть, и потому, что со всей силой женской ненависти она отвергла фельдфебеля.